Собрание сочинений. М., Художественная литература, Вагриус, 1998, т.1, сс. 7-181 Варлам Шаламов
Колымские рассказы
ЗАГОВОР ЮРИСТОВ

В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак - людские отходы золотого забоя. Из разреза, где добывают пески и снимают торф, было три пути: "под сопку" - в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта работала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги "Выполнение плана - закон" и "Довести план до забойщиков" были не просто словами. Их толковали так: не выполнил норму - нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью.
И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хорошо помнил здешнюю поговорку: "В лагере убивает большая пайка, а не маленькая". Я не гнался за большой пайкой основных забойных бригад.
Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, и не знал его лица - была в разгаре зима, голова бригадира была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, а вечером в бараке было темно - бензиновая колымка едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только, хриплый, простуженный голос.
Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой - пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше начальства в забое, меньше ругани и битья.
Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло.
Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.
Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той "золотой" бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.
Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.
- Останешься дома, - прохрипел он.
- На утро перевели, что ли? - недоверчиво сказал я. Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.
- Нет, тебя Романов вызывает.
- Романов? Кто такой Романов?
- Ишь, гад, Романова не знает, - вмешался дневальный.
- Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.
- В восемь часов!
Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.
Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.
- Пора, пора, - тряс меня за плечо дневальный. - Иди - покурить принеси, не забудь.
Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:
- Ты кто?
- Заключенный Андреев по вызову.
Раздался грохот щеколд, звон замков - и все замолкло.
Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку - носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.
Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.
Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта - там играл радиоприемник.
Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.
Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное - тепла. Голландская печка была раскалена.
- Вот и познакомились, - восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. - Вот и познакомились. Ну, проходи. - И он открыл дверь в соседнюю комнату - кабинетик с письменным столом, двумя стульями.
- Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.
Он порылся в бумагах на столе.
- Как твое имя? Отчество?
Я сказал.
- А год рождения?
- Тысяча девятьсот седьмой.
- Юрист?
- Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.
- Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.
Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.
Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.
- Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?
- Все со мной.
- Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу...
- Мне все равно.
- Вот и хорошо.
Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.
Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки - насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.
Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.
- Поехали, поехали.
Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.
Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.
Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.
- Сколько сегодня, Миша? - спросил Романов у шофера.
- Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.
Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.
- Ну, Андреев, - сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. - Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?
Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.
Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.
Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.
Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.
- Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. - И Романов исчез на большой лестнице.
Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.
Ждать пришлось недолго. Романов - он уже успел раздеться и был в форме НКВД - сбежал с лестницы и замахал руками.
- Сюда, сюда.
Вместе с помощником дежурного мы двинулись наверх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой "Ст. уполномоченный НКВД Смертин". Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно.
"Для псевдонима - чересчур", - подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену, остановиться перед письменным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах.
Романов почтительно сгибался у стола.
Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал какие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти.
- Фамилия? - спросил Смертин, вглядываясь в бумаги. - Имя? Отчество? Статья? Срок?
Я ответил.
- Юрист?
- Юрист.
Бледное лицо поднялось от стола.
- Жалобы писал?
- Писал.
Смертин засопел:
- За хлеб?
- И за хлеб, и просто так.
- Хорошо. Ведите его.
Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном золотом забое. Пусть выясняют, что хотят.
Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загородкой из колючей проволоки помещался изолятор, лагерная тюрьма.
В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я рассказал о себе, не ожидая ответа от соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что я подсажен.
Настало утро, очередное колымское зимнее утро, без света, без солнца, сначала неотличимое от ночи. Ударили в рельс, принесли ведро дымящегося кипятка. За мной пришел конвой, и я попрощался с товарищами. Я не знал о них ничего.
Меня привели к тому же самому дому. Дом мне показался меньше, чем ночью. Пред светлые очи Смертина я уже не был допущен.
Дежурный велел мне сидеть и ждать, и я сидел и ждал до тех пор, пока не услышал знакомый голос:
- Вот и хорошо! Вот и отлично! Сейчас вы поедете! - На чужой территории Романов называл меня на "вы".
Мысли лениво передвигались в мозгу - почти физически ощутимо. Надо было думать о чем-то новом, к чему я не привык, не знаю. Это новое - не приисковое. Если бы мы возвращались на свой прииск "Партизан", то Романов сказал бы: "Сейчас мы поедем". Значит, меня везут в другое место. Да пропади все пропадом!
По лестнице почти вприпрыжку спустился Романов. Казалось, вот-вот он сядет на перила и съедет вниз, как мальчишка. В руках он держал почти целую буханку хлеба.
- Вот, это вам на дорогу. И еще вот. - Он исчез наверху и вернулся с двумя селедками. - Порядок, да? Все, кажется... Да, самое-то главное и забыл, что значит некурящий человек.
Романов поднялся наверх и появился снова с газетой. На газете была насыпана махорка. "Коробочки три, наверное", - опытным глазом определил я. В пачке-восьмушке восемь спичечных коробок махорки. Это лагерная мера объема.
- Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать. Я кивнул.
- А конвой уже вызвали?
- Вызвали, - сказал дежурный.
- Наверх пришлите старшего.
И Романов исчез на лестнице.
Пришли два конвоира - один постарше, рябой, в папахе кавказского образца, другой молодой, лет двадцати, розовощекий, в красноармейском шлеме.
- Вот этот, - сказал дежурный, показывая на меня. Оба - молодой и рябой - оглядели меня очень внимательно с ног до головы.
- А где начальник? - спросил рябой.
- Вверху. И пакет там.
Рябой пошел наверх и скоро вернулся с Романовым.
Они говорили негромко, и рябой показывал на меня.
- Хорошо, - сказал наконец Романов, - мы дадим записку.
Мы вышли на улицу. Около крыльца, там же, где ночью стоял грузовичок с "Партизана", стоял комфортабельный "ворон" - тюремный автобус с решетчатыми окнами. Я сел внутрь. Решетчатые двери закрылись, конвоиры уселись в тамбуре, и машина двинулась. Некоторое время "ворон" шел по трассе, по центральному шоссе, что разрезает пополам всю Колыму, но потом свернул куда-то в сторону. Дорога вилась между сопок, мотор все время храпел на подъемах; отвесные скалы с редким лиственным лесом и заиндевевшие ветки ивняка. Наконец, сделав несколько поворотов вокруг сопок, машина, идущая по руслу ручья, вышла на небольшую площадку. Здесь была просека, караульные вышки, а в глубине, метрах в трехстах, - косые вышки и темная масса бараков, окруженных колючей проволокой.
Дверь маленькой будочки-домика на дороге отворилась, и вышел дежурный, опоясанный револьвером. Машина остановилась, не глуша мотора.
Шофер выскочил из кабины и прошел мимо моего окна.
- Вишь, как кружило. Истинно "Серпантинная".
Это название было мне знакомо, говорило мне больше, чем угрожающая фамилия Смертина. Это была "Серпантинная" - знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло в прошлом году. Трупы их не успели еще разложиться. Впрочем, их трупы будут нетленны всегда - мертвецы вечной мерзлоты.
Старший конвоир ушел по тропке к тюрьме, а я сидел у окна и думал, что вот пришел и мой час, моя очередь. Думать о смерти было так же трудно, как и о чем-нибудь другом. Никаких картин собственного расстрела я себе не рисовал. Сидел и ждал.
Наступали уже сумерки зимние. Дверь "ворона" открылась, старший конвоир бросил мне валенки.
- Обувайся! Снимай бурки.
Я разулся, попробовал. Нет, не лезут. Малы.
- В бурках не доедешь, - сказал рябой.
- Доеду.
Рябой швырнул валенки в угол машины.
- Поехали!
Машина развернулась, и "ворон" помчался прочь от "Серпантинной".
Вскоре по мелькающим мимо машинам я понял, что мы снова на трассе.
Машина сбавила ход - кругом горели огни большого поселка. Автобус подошел к крыльцу ярко освещенного дома, и я вошел в светлый коридор, очень похожий на тот, где хозяином был уполномоченный Смертин: за деревянным барьером возле стенного телефона сидел дежурный с пистолетом на боку. Это был поселок Ягодный. В первый день путешествия мы проехали всего семнадцать километров. Куда мы поедем дальше?
Дежурный отвел меня в дальнюю комнату, которая оказалась карцером с топчаном, ведром воды и парашей. В двери был прорезан "глазок".
Я прожил там два дня. Успел даже подсушить и перемотать бинты на ногах - ноги в цинготных язвах гноились.
В доме райотдела НКВД стояла какая-то захолустная тишина. Из своего уголка я прислушивался напряженно. Даже днем редко-редко кто-то топал по коридору. Редко открывалась входная дверь, поворачивались ключи в дверях. И дежурный, постоянный дежурный, небритый, в старой телогрейке, с наганом через плечо - все выглядело захолустным по сравнению с блестящим Хаттынахом, где товарищ Смертин творил высокую политику. Телефон звонил редко-редко.
- Да. Заправляются. Да. Не знаю, товарищ начальник.
- Хорошо, я им передам.
О ком тут шла речь? О моих конвоирах? Раз в день, к вечеру, дверь моей камеры раскрывалась, и дежурный вносил котелок супу, кусок хлеба.
- Ешь!
Это мой обед. Казенный. И приносил ложку. Второе блюдо было смешано с первым, вылито в суп.
Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке.
На третий день дверь открылась, и рябой боец, одетый в тулуп поверх полушубка, шагнул через порог карцера.
- Ну, отдохнул? Поехали.
Я стоял на крыльце. Я думал, что мы поедем опять в утепленном тюремном автобусе, но "ворона" нигде не было видно. Обыкновенная трехтонка стояла у крыльца.
- Садись.
Я послушно перевалился через борт.
Молодой боец влез в кабину шофера. Рябой сел рядом со мной. Машина двинулась, и через несколько минут мы очутились на трассе.
Куда меня везут? К северу или к югу? К западу или к востоку?
Спрашивать было не нужно, да конвой и не должен говорить.
На другой участок передают? На какой?
Машина тряслась много часов и вдруг остановилась.
- Здесь мы пообедаем. Слезай.
Я слез.
Мы вошли в дорожную трассовую столовую.
Трасса - артерия и главный нерв Колымы. В обе стороны беспрерывно движутся грузы техники - без охраны, продукты с обязательным конвоем: беглецы нападают, грабят. Да и от шофера и агента снабжения конвой хоть и ненадежная, но все же защита - может предупредить воровство.
В столовых встречаются геологи, разведчики поисковых партий, едущие в отпуск с заработанным длинным рублем, подпольные продавцы табака и чифиря, северные герои и северные подлецы. В столовых спирт здесь продают всегда. Они встречаются, спорят, дерутся, обмениваются новостями и спешат, спешат... Машину с невыключенным мотором оставляют работать, а сами ложатся спать в кабину на два-три часа, чтобы отдохнуть и снова ехать. Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей отбросов - сверху, обратно из тайги. Тут и сыщики-оперативники, которые ловят беглецов. И сами беглецы - часто в военной форме. Здесь едет в ЗИСах начальство - хозяева жизни и смерти всех этих людей. Драматургу надо показывать Север именно в дорожной столовой - это наилучшая сцена.
Там я стоял, стараясь протискаться поближе к печке, огромной печке-бочке, раскаленной докрасна. Конвоиры не очень беспокоились, что я сбегу, - я слишком ослабел, и это было хорошо видно. Всякому было ясно, что доходяге на пятидесятиградусном морозе некуда бежать.
- Садись вон, ешь.
Конвоир купил мне тарелку горячего супа, дал хлеба.
- Сейчас поедем дальше, - сказал молодой. - Старшой придет - и поедем.
Но рябой пришел не один. С ним был немолодой боец (солдатами их еще в те времена не звали) с винтовкой и в полушубке. Он поглядел на меня, на рябого.
- Ну, что же, можно, - сказал он.
- Пошли, - сказал мне рябой.
Мы перешли в другой угол огромной столовой. Там у стены сидел, скорчившись, человек в бушлате и шапочке-бамлагерке, черной фланелевой ушанке.
- Садись сюда, - сказал мне рябой.
Я послушно опустился на пол рядом с тем человеком. Он не повернул головы.
Рябой и незнакомый боец ушли. Молодой мой конвоир остался с нами.
- Они отдых себе делают, понял? - зашептал мне внезапно человек в арестантской шапочке. - Не имеют права.
- Да, душа из них вон, - сказал я. - Пусть делают, как хотят. Тебе что - кисло от этого?
Человек поднял голову.
- Я тебе говорю, не имеют права...
- А куда нас везут? - спросил я.
- Куда тебя везут, не знаю, а меня в Магадан. На расстрел.
- На расстрел?
- Да. Я приговоренный. Из Западного управления. Из Сусумана.
Это мне совсем не понравилось. Но я ведь не знал порядков, процедурных порядков высшей меры. Я смущенно замолчал.
Подошел рябой боец вместе с новым нашим спутником.
Они стали говорить что-то между собой. Как только конвоя стало больше, они стали резче, грубее. Мне уже больше не покупали супа в столовой.
Проехали еще несколько часов, и в столовой к нам подвели еще троих - этап, партия, собирался уже значительный.
Трое новых были неизвестного возраста, как все колымские доходяги; вздутая белая кожа, припухлость лиц говорили о голоде, о цинге. Лица были в пятнах отморожений.
- Вас куда везут?
- В Магадан. На расстрел. Мы приговоренные.
Мы лежали в кузове трехтонки скрючившись, уткнувшись в колени, в спины друг друга. У трехтонки были хорошие рессоры, трасса была отличной дорогой, нас почти не подбрасывало, и мы начали замерзать.
Мы кричали, стонали, но конвой был неумолим. Надо было засветло добраться до "Спорного".
Приговоренный к расстрелу умолял "перегреться" хоть на пять минут.
Машина влетела в "Спорный", когда уже горел свет. Пришел рябой.
- Вас поместят на ночь в лагерный изолятор, а утром поедем дальше.
Я промерз до костей, онемел от мороза, стучал из последних сил подошвами бурок о снег. Не согревался. Бойцы все искали лагерное начальство. Наконец через час нас отвели в мерзлый, нетопленный лагерный изолятор. Иней затянул все стены, земляной пол весь оледенел. Кто-то внес ведро воды. Загремел замок. А дрова? А печка?
Вот здесь в эту ночь на "Спорном" я отморозил наново все десять пальцев ног, безуспешно пытаясь заснуть хоть на минуту.
Утром нас вывели, посадили в машину. Замелькали сопки, захрипели встречные машины. Машина спустилась с перевала, и нам стало так тепло, что захотелось никуда не ехать, подождать, походить хоть немного по этой чудесной земле.
Разница была градусов в десять, не меньше. Да и ветер был какой-то теплый, чуть не весенний.
- Конвой! Оправиться!..
Как еще рассказать бойцам, что мы рады теплу, южному ветру, избавлению от леденящей душу тайги.
- Ну, вылезай!
Конвоирам тоже было приятно размяться, закурить. Мой искатель справедливости уже приближался к конвоиру.
- Покурим, гражданин боец?
- Покурим. Иди на место.
Один из новичков не хотел слезать с машины. Но, видя, что оправка затянулась, он передвинулся к борту и поманил меня рукой.
- Помоги спуститься.
Я протянул руки и, бессильный доходяга, вдруг почувствовал необычайную легкость его тела, какую-то смертную легкость. Я отошел. Человек, держась руками за борт машины, сделал несколько шагов.
- Как тепло. - Но глаза были смутны, без всякого выражения.
- Ну, поехали, поехали. Тридцать градусов. С каждым часом становилось все теплее. В столовой поселка Палатка наши конвоиры обедали последний раз. Рябой купил мне килограмм хлеба.
- Возьми вот беляшки. Вечером приедем.
Шел мелкий снег, когда далеко внизу показались огни Магадана. Было градусов десять. Безветренно. Снег падал почти отвесно - мелкие-мелкие снежинки.
Машина остановилась близ райотдела НКВД. Конвоиры вошли в помещение.
Вышел человек в штатском костюме, без шапки. В руках он держал разорванный конверт.
Он выкрикнул чью-то фамилию привычно, звонко. Человек с легким телом отполз по его знаку в сторону.
- В тюрьму!
Человек в костюме скрылся в здании и сейчас же явился.
В руках его был новый пакет.
- Иванов!
- Константин Иванович.
- В тюрьму!
- Угрицкий!
- Сергей Федорович!
- В тюрьму!
- Симонов!
- Евгений Петрович!
- В тюрьму!
Я не прощался ни с конвоем, ни с теми, кто ехал вместе со мной в Магадан. Это не принято.
Перед крыльцом райотдела стоял только я вместе со своими конвоирами.
Человек в костюме показался на крыльце с пакетом.
- Андреев! В райотдел! Сейчас я вам дам расписку, - сказал человек моим конвоирам.
Я вошел в помещение. Первым делом - где печка? Вот она - батарея центрального отопления. Дежурный за деревянным барьером. Телефон. Победнее, чем у товарища Смертина в Хаттынахе. А может быть, потому, что то был первый такой кабинет в моей колымской жизни.
Вверх по коридору уходила крутая лестница на второй этаж.
Недолго я ждал. Сверху спустился тот самый человек в костюме, который принимал нас на улице.
- Идите сюда.
По узкой лесенке поднялись мы на второй этаж, дошли до двери с надписью: "Я. Атлас, ст. уполномоченный".
- Садитесь.
Я сел. В крошечном кабинете главное место занимал стол. Бумаги, папки, списки какие-то.
Атласу было лет тридцать восемь - сорок. Полный, спортивного вида мужчина, черноволосый, чуть лысоватый.
- Фамилия?
- Андреев.
- Имя, отчество, статья, срок?
Я ответил.
- Юрист?
- Юрист.
Атлас вскочил с места и обошел вокруг стола.
- Прекрасно! С вами будет говорить капитан Ребров!
- А кто такой капитан Ребров?
- Начальник СПО. Идите вниз.
Я возвратился к своему месту около батареи. Размыслив над новостями, я решил заблаговременно съесть тот килограмм "беляшки", который мне дали конвоиры. Бак с водой и прикованная к нему кружка были тут же. Ходики на стене мерно тикали. В полудреме я слышал, как кто-то прошел мимо меня наверх быстрыми шагами, и дежурный разбудил меня.
- К капитану Реброву.
Меня провели на второй этаж. Открылась дверь небольшого кабинета, и я услышал резкий голос:
- Сюда, сюда!
Обыкновенный кабинет, чуть побольше того, где я был часа два назад. Стекловидные глаза капитана Реброва устремлены были прямо на меня. На углу стола стоял недопитый стакан чая с лимоном, обкусанная корочка сыра на блюдце. Телефоны. Папки. Портреты.
- Фамилия?
- Андреев.
- Имя? Отчество? Статья? Срок? Юрист?
- Юрист.
Капитан Ребров перегнулся через стол, приближая ко мне стеклянные глаза, и спросил:
- Вы Парфентьева знаете?
- Да, знаю.
Парфентьев был моим бригадиром в забойной бригаде на прииске еще до того, как я попал в бригаду Шмелева. Из Парфентьевской бригады меня перевели в бригаду Потураева, а оттуда - к Шмелеву. У Парфентьева я работал несколько месяцев.
- Да. Знаю. Это мой бригадир, Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.
- Так. Хорошо. Значит, Парфентьева знаете?
- Да, знаю.
- А Виноградова знаете?
- Виноградова не знаю.
- Виноградова, председателя Далькрайсуда?
- Не знаю.
Капитан Ребров зажег папиросу, глубоко затянулся и продолжал разглядывать меня, думая о чем-то своем. Капитан Ребров потушил папиросу о блюдце.
- Значит, ты знаешь Виноградова и не знаешь Парфентьева?
- Нет, я не знаю Виноградова...
- Ах, да. Ты знаешь Парфентьева и не знаешь Виноградова. Ну, что ж!
Капитан Ребров нажал кнопку звонка. Дверь за моей спиной открылась.
- В тюрьму!
Блюдечко с окурком и недоеденной корочкой сыра осталось в кабинете начальника СПО на письменном столе справа, возле графина с водой.
Глубокой ночью конвоир вел меня по спящему Магадану.
- Шагай скорее.
- Мне некуда спешить.
- Поговори еще! - Боец вынул пистолет. - Застрелю, как собаку. Списать нетрудно.
- Не спишешь, - сказал я. - Ответишь перед капитаном Ребровым.
- Иди, зараза!
Магадан - город маленький. Вскоре мы добрались до "Дома Васькова", как называется местная тюрьма. Васьков был заместителем Берзина, когда строился Магадан. Деревянная тюрьма была одним из первых магаданских зданий. Тюрьма сохранила имя человека, который строил ее. В Магадане давно построена каменная тюрьма, но и это новое, "благоустроенное" здание по последнему слову пенитенциарной техники называется "Домом Васькова".
После кратких переговоров на вахте меня впустили во двор "Дома Васькова". Низкий, приземистый, длинный корпус тюрьмы из гладких тяжелых лиственничных бревен. Через двор - две палатки, деревянные здания.
- Во вторую, - сказал голос сзади. Я ухватился за ручку двери, открыл дверь и вошел. Двойные нары, полные людьми. Но не тесно, не вплотную. Земляной пол. Печка-полубочка на длинных железных ногах. Запах пота, лизола и грязного тела.
С трудом я вполз наверх - теплее все-таки - и пролез на свободное место.
Сосед проснулся.
- Из тайги?
- Из тайги.
- Со вшами?
- Со вшами.
- Ложись тогда в угол. У нас здесь вшей нет. Здесь дезинфекция бывает.
"Дезинфекция - это хорошо, - думал я. - А главное - тепло".
Утром кормили. Хлеб, кипяток. Мне еще хлеба не полагалось. Я снял с ног бурки, положил их под голову, спустил ватные брюки, чтобы согреть ноги, заснул и проснулся через сутки, когда уже давали хлеб и я был зачислен на полное довольствие "Дома Васькова".
В обед давали юшку от галушек, три ложки пшенной каши. Я спал до утра следующего дня, до той минуты, когда дикий голос дежурного разбудил меня.
- Андреев! Андреев! Кто Андреев?
Я слез с нар.
- Вот я.
- Выходи во двор - иди вот к тому крыльцу.
Двери подлинного "Дома Васькова" открылись передо мной, и я вошел в низкий, тускло освещенный коридор. Надзиратель отпер замок, отвалил массивную железную щеколду и открыл крошечную камеру с двойными нарами. Два человека, согнувшись, сидели в углу нижних нар.
Я подошел к окну, сел.
За плечи меня тряс человек. Это был мой приисковый бригадир Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.
- Ты понимаешь что-нибудь?
- Ничего не понимаю. Когда тебя привезли?
- Три дня назад. На легковушке Атлас привез.
- Атлас? Он допрашивал меня в райотделе. Лет сорока, лысоватый. В штатском.
- Со мной он ехал в военном. А что тебя спрашивал капитан Ребров?
- Не знаю ли я Виноградова.
- Ну?
- Откуда же мне его знать?
- Виноградов - председатель Далькрайсуда.
- Это ты знаешь, а я - не знаю, кто такой Виноградов.
- Я учился с ним.
Я начал кое-что понимать. Парфентьев был до ареста областным прокурором в Челябинске, карельским прокурором. Виноградов, проезжая через "Партизан", узнал, что его университетский товарищ в забое, передал ему деньги, попросил начальника "Партизана" Анисимова помочь Парфентьеву. Парфентьева перевели в кузницу молотобойцем. Анисимов сообщил о просьбе Виноградова в НКВД, Смертину, тот - в Магадан, капитану Реброву, и начальник СПО приступил к разработке дела Виноградова. Были арестованы все юристы-заключенные по всем приискам Севера. Остальное было делом следовательской техники.
- А здесь мы зачем? Я был в палатке...
- Нас выпускают, дурак, - сказал Парфентьев.
- Выпускают? На волю? То есть не на волю, а на пересылку, на транзитку.
- Да, - сказал третий человек, выползая на свет и оглядывая меня с явным презрением.
Раскормленная розовая рожа. Одет он был в черную дошку, зефировая рубашка была расстегнута на его груди.
- Что, знакомы? Не успел вас задавить капитан Ребров. Враг народа...
- А ты-то друг народа?
- Да уж, по крайней мере, не политический. Ромбов не носил. Не издевался над трудовыми людьми. Вот из-за вас, из-за таких, и нас сажают.
- Блатной, что ли? - сказал я.
- Кому блатной, а кому портной.
- Ну, перестаньте, перестаньте, - заступился за меня Парфентьев.
- Гад! Не терплю!
Загремели двери.
- Выходи!
Около вахты толклось человек семь. Мы с Парфентьевым подошли поближе.
- Вы что, юристы, что ли? - спросил Парфентьев.
- Да! Да!
- А что случилось? Почему нас выпускают?
- Капитан Ребров арестован. Велено освободить всех, кто по его ордерам, - негромко сказал кто-то всеведущий.

ТИФОЗНЫЙ КАРАНТИН

Человек в белом халате протянул руку, и Андреев вложил в растопыренные, розовые, вымытые пальцы с остриженными ногтями свою соленую, ломкую гимнастерку. Человек отмахнулся, затряс ладонью.
- Белья у меня нет, - сказал Андреев равнодушно. Тогда фельдшер взял андреевскую гимнастерку обеими руками, ловким, привычным движением вывернул рукава и вгляделся...
- Есть, Лидия Ивановна. - И заорал на Андреева: - Что же ты так обовшивел, а?
Но врачиха Лидия Ивановна не дала ему продолжать.
- Разве они виноваты? - сказала Лидия Ивановна негромко и укоризненно, подчеркивая слово {они}, и взяла со стола стетоскоп.
На всю свою жизнь запомнил Андреев эту рыженькую Лидию Ивановну, тысячу раз благословлял ее, вспоминая всегда с нежностью и теплотой. За что? За то, что она подчеркнула слово {они} в этой фразе, единственной, которую Андреев слышал от нее. За доброе слово, сказанное вовремя. Дошли ли до нее эти благословения?
Осмотр был недолго. Стетоскоп не нужен был для этого осмотра.
Лидия Ивановна подышала на фиолетовую печать и с силой, обеими руками прижала ее к типографскому какому-то бланку. Она вписала туда несколько слов, и Андреева увели.
Конвоир, ждавший в сенях санчасти, повел Андреева не обратно в тюрьму, а в глубь поселка, к одному из больших складов. Двор возле склада был огорожен колючей проволокой в десять законных рядов, с калиткой, около которой ходил часовой в тулупе и с винтовкой. Они вошли во двор и подошли к пакгаузу. Яркий электрический свет бил из дверной щели. Конвоир с трудом распахнул дверь, огромную, сделанную для автомашин, а не для людей, и исчез в пакгаузе. На Андреева пахнуло запахом грязного тела, лежалых вещей, кислым человеческим потом. Смутный гул человеческих голосов наполнял эту огромную коробку. Четырехэтажные сплошные нары, рубленные из цельных лиственниц, были строением вечным, рассчитанным навечно, как мосты Цезаря. На стеллажах огромного пакгауза лежало более тысячи людей. Это был один из двух десятков бывших складов, доверху набитых новым, живым товаром, - в порту был тифозный карантин, и вывоза, или, как говорят по-тюремному, "этапа", из него не было уже более месяца. Лагерное кровообращение, где эритроциты - живые люди, было нарушено. Транспортные машины простаивали. Прииски увеличивали рабочий день заключенных. В самом городе хлебозавод не справлялся с выпечкой хлеба - ведь каждому надо было дать по пятьсот граммов ежедневно, и хлеб пытались печь на частных квартирах. Злость начальства нарастала тем более, что из тайги понемногу попадал в город арестантский шлак, который выбрасывали прииски.
В "секции", как по-модному называли тот склад, куда привели Андреева, было более тысячи человек. Но сразу это множество не было заметным. Люди лежали на верхних нарах голыми от жары, на нижних нарах и под нарами - в телогрейках, бушлатах и шапках. Большинство лежало навзничь или ничком (никто не объяснит, отчего арестанты почти не спят на боку), и их тела на массивных нарах казались наростами, горбами дерева, выгнувшейся доской.
Люди сдвигались в тесные группы возле или вокруг рассказчика-"романиста" либо вокруг случая - а случай возникал со всей необходимостью ежеминутно при такой прорве людей. Люди лежали здесь уже больше месяца, на работу они не ходили - ходили только в баню для дезинфекции вещей. Двадцать тысяч рабочих дней, ежедневно потерянных, сто шестьдесят тысяч рабочих часов, а может быть, и триста двадцать тысяч часов - рабочие дни бывают разные. Или двадцать тысяч сохраненных дней жизни.
Двадцать тысяч дней жизни. По-разному можно рассуждать о цифрах, статистика - наука коварная.
Когда раздавалась пища, все были на местах (питание выдавалось по десяткам). Людей было так много, что раздатчики пищи едва успевали раздать завтрак, как наступало время раздачи обеда. И, едва закончив раздачу обеда, принимались выдавать ужин. В секции с утра до вечера раздавали пищу. А ведь утром выдавался только хлеб на весь день и чай - теплая кипяченая вода - и через день по полселедки, в обед - только суп, в ужин - только каша.
И все-таки на выдачу этого не хватало времени.
Нарядчик подвел Андреева к нарам и показал на вторые нары:
- Вот твое место!
Вверху запротестовали, но нарядчик выругался. Андреев, уцепясь обеими руками за край нар, пытался безуспешно закинуть правую ногу на нары. Сильная рука нарядчика подкинула его, и он тяжело плюхнулся посреди голых тел. Никто не обращал на него внимания. Процедура "прописки" и "въезда" была закончена.
Андреев спал. Он просыпался только тогда, когда давали пищу, и после, аккуратно и бережно вылизав свои руки, снова спал, только некрепко - вши не давали крепко спать.
Никто его не расспрашивал, хотя во всей этой транзитке не много было людей из тайги, а всем остальным суждена была туда дорога. И они это понимали. Именно поэтому они не хотели ничего знать о неотвратимой тайге. И это было правильно, как рассудил Андреев. Все, что видел он, им не надо было знать. Избежать ничего нельзя - ничего тут не предусмотришь. Лишний страх, к чему он? Здесь были еще люди - Андреев был представителем мертвецов. И его знания, знания мертвого человека, не могли им, еще живым, пригодиться.
Дня через два настал банный день. Дезинфекции и бани всем уже надоели, и собирались неохотно, но Андрееву очень хотелось расправиться со своими вшами. Времени у него теперь было сколько угодно, и несколько раз в день он просматривал все швы своей побелевшей гимнастерки. Но окончательный успех могла дать только дезкамера. Поэтому он шел охотно, и, хоть белья ему не дали, сырую гимнастерку пришлось надеть на голое тело, но привычных укусов он не чувствовал.
В бане давали воды по норме: таз горячей и таз холодной, но Андреев обманул банщика и еще лишний таз получил.
Кусочек мыла крошечный давали, но на полу можно было собрать обмылки, и Андреев постарался вымыться как следует. За последний год это была лучшая баня. И пусть кровь и гной текли из цинготных язв на голенях Андреева. Пусть шарахаются от него в бане люди. Пусть брезгливо отодвигаются от его вшивой одежды.
Выдали из дезкамеры вещи, и сосед Андреева Огнев вместо овчинных меховых чулок получил игрушечные - так села кожа. Огнев заплакал - меховые чулки были его спасением на Севере. Но Андреев недоброжелательно смотрел на него. Столько он видел плачущих мужчин по самым различным причинам. Были хитрецы - притворщики, были нервнобольные, были потерявшие надежду, были обозленные. Были плачущие от холода. Плачущих от голода Андреев не видал.
Обратно шли по темному молчаливому городу. Алюминиевые лужи застыли, но воздух был свежий, весенний. После этой бани Андреев спал особенно крепко, "сытно поспал", как говорил его сосед Огнев, уже забывший про свое банное приключение.
Никого никуда не выпускали. Но все же в секции была единственная должность, позволявшая выход за проволоку. Правда, здесь шла речь не о выходе из лагерного поселка за внешнюю проволоку - три забора по десять ниток колючки, да еще запретное пространство, обнесенное низко натянутой проволокой. О том никто и не мечтал. Здесь шла речь о выходе из проволочного дворика. Там была столовая, кухня, склады, больница - словом, иная, запретная для Андреева жизнь. За проволоку выходил единственный человек - ассенизатор. И когда он умер внезапно (жизнь полна благодетельных случайностей), Огнев - сосед Андреева - проявил чудеса энергии и догадливости. Он два дня не ел хлеба, затем выменял на хлеб большой фибровый чемодан.
- У барона Манделя, Андреев!
Барон Мандель! Потомок Пушкина! Вон там, там. Барон - длинный, узкоплечий, с крошечным лысым черепом - был далеко виден. Но познакомиться с ним не пришлось Андрееву.
У Огнева сохранился коверкотовый пиджак еще с воли, в карантине Огнев был всего несколько месяцев.
Огнев преподнес нарядчику пиджак и фибровый чемодан и получил должность умершего ассенизатора. Недели через две блатные придушили Огнева в темноте - не до смерти, к счастью, - и отняли у него около трех тысяч рублей деньгами.
Андреев почти не встречался с Огневым в расцвет его коммерческой карьеры. Избитый и истерзанный, Огнев исповедовался Андрееву ночью, заняв старое место.
Андреев мог бы ему рассказать кое-что из того, что он видел на прииске, но Огнев ничуть не раскаивался и не жаловался.
- Сегодня они меня, завтра я их. Я их... обыграю... В штос, в терц, в буру обыграю. Все верну!
Огнев ни хлебом, ни деньгами не помог Андрееву, но это и не было принято в таких случаях - с точки зрения лагерной этики все обстояло нормально.
В один из дней Андреев удивился, что он еще живет. Подниматься на нары было так трудно, но все же он поднимался. Самое главное - он не работал, лежал, и даже пятьсот граммов ржаного хлеба, три ложки каши и миска жидкого супа в день могли воскрешать человека. Лишь бы он не работал.
Именно здесь он понял, что не имеет страха и жизнью не дорожит. Понял и то, что он испытан великой пробой и остался в живых. Что страшный приисковый опыт суждено ему применить для своей пользы. Он понял, что, как ни мизерны возможности выбора, свободной воли арестанта, они все же есть; эти возможности - реальность, они могут спасти жизнь при случае. И Андреев был готов к этому великому сражению, когда звериную хитрость он должен противопоставить зверю. Его обманывали. И он обманет. Он не умрет, не собирается умирать.
Он будет выполнять желания своего тела, то, что ему рассказало тело на золотом прииске. На прииске он проиграл битву, но это была не последняя битва. Он - шлак, выброшенный с прииска. И он будет этим шлаком. Он видел, что фиолетовый оттиск, который сделан на какой-то бумаге руками Лидии Ивановны, оттиск трех букв:
ЛФТ - легкий физический труд. Андреев знал, что на эти метки не обращают внимания на приисках, но здесь, в центре, он собирался извлечь из них все, что можно.
Но возможностей было мало. Можно было сказать нарядчику: "Вот я, Андреев, здесь лежу и никуда не хочу ехать. Если меня пошлют на прииск, то на первом перевале, как затормозит машина, я прыгаю вниз, пусть конвой меня застрелит - все равно на золото я больше не поеду".
Возможностей было мало. Но здесь он будет умнее, будет больше доверять телу. И тело его не обманет. Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энергия, способности - все было растоптано, разбито. Все оправдания, которые искал мозг, были фальшивы, ложны, и Андреев это понимал. Только разбуженный прииском звериный инстинкт мог подсказать и подсказывал выход.
Именно здесь, на этих циклопических нарах, понял Андреев, что он кое-что стоит, что он может уважать себя. Вот он здесь еще живой и никого не предал и не продал ни на следствии, ни в лагере. Ему удалось много сказать правды, ему удалось подавить в себе страх. Не то что он ничего вовсе не боялся, нет, моральные барьеры определились яснее и четче, чем раньше, все стало проще, ясней.
Ясно было, например, что нельзя выжить Андрееву. Прежнее здоровье утеряно бесследно, сломано навеки. Навеки ли? Когда Андреева привезли в этот город, он думал, что жизни его две-три недели. А для того, чтобы вернулась прежняя сила, нужен полный отдых, многомесячный, на чистом воздухе, в курортных условиях, с молоком, с шоколадом. И так как совершенно ясно, что такого курорта Андрееву не видать, ему придется умереть. Что опять-таки не страшно. Умерло много товарищей. Но что-то сильнее смерти не давало ему умереть. Любовь? Злоба? Нет. Человек живет в силу тех же самых причин, почему живет дерево, камень, собака. Вот это понял, и не только понял, а почувствовал хорошо Андреев именно здесь, на городской транзитке, во время тифозного карантина.

Расчесы на коже зажили гораздо раньше, чем другие раны Андреева. Исчезал понемногу черепаховый панцирь, в который превратилась на прииске человеческая кожа; ярко-розовые кончики отмороженных пальцев потемнели:
тончайшая кожица, покрывавшая их после того, как лопнул пузырь отморожения, чуть загрубела. И даже - самое главное - кисть левой руки разогнулась. За полтора года работы на прииске обе кисти рук согнулись по толщине черенка лопаты или кайла и закостенели, как казалось Андрееву, навсегда. Во время еды рукоятку ложки он держал, как и все его товарищи, кончиками пальцев, щепотью, и забыл, что можно держать ложку иначе. Кисть руки, живая, была похожа на протез-крючок. Она выполняла только движения протеза. Кроме этого, ею можно было креститься, если бы Андреев молился богу. Но ничего, кроме злобы, не было в его душе. Раны его души не были так легко залечены. Они никогда не были залечены.
Но руку-то Андреев все-таки разогнул. Однажды в бане пальцы левой руки разогнулись. Это удивило Андреева. Дойдет очередь и до правой, еще согнутой по-старому. И ночами Андреев тихонько трогал правую, пробовал отогнуть пальцы, и ему казалось, что вот-вот она разогнется. Он обкусал ногти самым аккуратным образом и теперь грыз грязную, толстую, чуть размягчившуюся кожу по кусочку. Эта гигиеническая операция была одним из немногих развлечений Андреева, когда он не ел и не спал.
Кровавые трещины на подошвах ног уже не были такими болезненными, как раньше. Цинготные язвы на ногах еще не зажили и требовали повязок, но ран оставалось все меньше и меньше - их место занимали сине-черные пятна, похожие на тавро, на клеймо рабовладельца, торговца неграми. Не заживали только большие пальцы обеих ног - там отморожение захватило и костный мозг, оттуда понемногу вытекал гной. Конечно, гноя было гораздо меньше, чем раньше, на прииске, где гной и кровь так натекали в резиновую галошу-чуню, летнюю обувь заключенных, что нога хлюпала при каждом шаге, как будто в луже.
Много еще лет пройдет, пока пальцы эти заживут у Андреева. Много лет после заживления будут напоминать они о северном прииске ноющей болью при малейшем холоде. Но Андреев не думал о будущем. Он, выученный на прииске не рассчитывать жизнь дальше чем на день вперед, старался бороться за близкое, как делает всякий человек на близком расстоянии от смерти. Сейчас он хотел одного - чтобы тифозный карантин длился бесконечно. Но этого не могло быть, и пришел день, когда карантин кончился.

Этим утром всех жителей секции выгнали на двор. Не один час заключенные молча толклись за проволочной изгородью, мерзли. Нарядчик, стоя на бочке, хриплым, отчаянным голосом выкрикивал фамилии. Вызванные выходили в калитку - безвозвратно. На шоссе гудели грузовики, гудели так громко в морозном утреннем воздухе, что мешали нарядчику.
"Только бы не вызвали, только бы не вызвали", - детским заклинанием умолял судьбу Андреев. Нет, ему не будет удачи. Если даже не вызовут сегодня, то вызовут завтра. Он поедет опять в золотые забои, на голод, побои и смерть. Заныли отмороженные пальцы рук и ног, заныли уши, щеки. Андреев переступал с ноги на ногу все чаще и чаще, согнувшись и дыша в сложенные трубочкой пальцы, но онемевшие ноги и больные руки не так просто было согреть. Все бесполезно. Он бессилен в борьбе с этой исполинской машиной, зубья которой перемалывали его тело.
- Воронов! Воронов! - надрывался нарядчик. - Воронов! Здесь ведь, сука!.. - И нарядчик злобно швырнул тоненькую желтую папку "дела" на бочку и придавил "дело" ногой.
И тогда Андреев все понял сразу. Это был грозовой молнийный свет, указавший дорогу к спасению. И сейчас же, разгорячившись от волнения, он осмелел и двинулся вперед, к нарядчику. Тот называл фамилию за фамилией, люди уходили со двора один за другим. Но толпа была еще велика. Вот сейчас, сейчас...
- Андреев! - крикнул нарядчик.
Андреев молчал, разглядывая бритые щеки нарядчика. После созерцания щек взгляд его перешел на папки "дел". Их было совсем немного.
"Последняя машина", - подумал Андреев.
Нарядчик подержал андреевскую папку в руке и, не повторяя вызова, отложил в сторону, на бочку.
- Сычев! Обзывайся - имя и отчество!
- Владимир Иванович, - ответил по всем правилам какой-то пожилой арестант и растолкал толпу.
- Статья? Срок? Выходи!
Еще несколько человек откликнулись на вызов, ушли. И за ними ушел нарядчик. Заключенных вернули в секцию.
Кашель, топот, выкрики сгладились, растворились в многоголосом говоре сотен людей.
Андреев хотел жить. Две простые цели поставил он перед собой и положил добиваться их. Было необыкновенно ясно, что здесь надо продержаться как можно дольше, до последнего дня. Постараться не делать ошибок, держать себя в руках... Золото - смерть. Никто лучше Андреева в этой транзитке не знает этого. Надо во что бы то ни стало избежать тайги, золотых забоев. Как этого может добиться он, бесправный раб Андреев? А вот как. Тайга за время карантина обезлюдела - холод, голод, тяжелая многочасовая работа и бессонница лишили тайгу людей. Значит, в первую очередь из карантина будут отправлять машины в "золотые" управления, и только тогда, когда заказ приисков на людей ("Пришлите две сотни деревьев", как пишут в служебных телеграммах) будет выполнен, - только тогда будут отправлять не в тайгу, не на золото. А куда - это Андрееву все равно. Лишь бы не на золото.
Обо всем этом Андреев не сказал никому ни слова. Ни с кем он не советовался, ни с Огневым, ни с Парфентьевым, приисковым товарищем, ни с одним из этой тысячи людей, что лежали с ним вместе на нарах. Ибо он знал:
каждый, кому он расскажет свой план, выдаст его начальству - за похвалу, за махорочный окурок, просто так...
Он знал, что такое тяжесть тайны, секрет, и мог его сберечь. Только в этом случае он не боялся. Одному было легче, вдвое, втрое, вчетверо легче проскочить сквозь зубья машины. Его игра была его игрой - этому тоже он был хорошо выучен на прииске.
Много дней Андреев не отзывался. Как только карантин кончился, заключенных стали гонять на работы, и на выходе надо было словчить так, чтобы не попасть в большие партии - тех водили обычно на земляные работы с ломом, кайлом и лопатой; в маленьких же партиях по два-три человека была всегда надежда заработать лишний кусок хлеба или даже сахару - более полутора лет Андреев не видел сахару. Этот расчет был немудрен и совершенно правилен. Все эти работы были, конечно, незаконными: заключенных числили на этапе, и находилось много желающих пользоваться бесплатным трудом. Те, кто попадал на земляные работы, ходили туда из расчета где-либо выпросить табаку, хлеба. Это удавалось, даже у прохожих. Андреев ходил в овощехранилище, где вволю ел свеклу и морковь, и приносил "домой" несколько сырых картофелин, которые жарил в золе печи и полусырыми вытаскивал и съедал, - жизнь здешняя требовала, чтоб все пищевые отправления производились быстро, - слишком много было голодных вокруг.
Начались дни почти осмысленные, наполненные какой-то деятельностью. Ежедневно с утра приходилось простаивать часа два на морозе. И нарядчик кричал: "Эй, вы, обзывайся, имя и отчество". И когда ежедневная жертва молоху была закончена, все, топоча, бежали в барак - оттуда выводили на работу. Андреев побывал на хлебозаводе, носил мусор на женской пересылке, мыл полы в отряде охраны, где в полутемной столовой собирал с оставшихся тарелок липкие и вкусные мясные остатки с командирских столов. После работы на кухню выносили большие тазы, полные сладкого киселя, горы хлеба, и все садились вокруг, ели и набивали хлебом карманы.
Только один раз расчет Андреева оказался неверным. Чем меньше группа - тем лучше: вот была его заповедь. А всего лучше - одному. Но одного редко куда-либо брали. Однажды нарядчик, уже запомнивший Андреева в лицо (он знал его как Муравьева), сказал:
- Я тебе такую работу нашел, век будешь помнить. Дрова пилить к высокому начальству. Вдвоем с кем-нибудь пойдешь.
Они весело бежали впереди провожатого в кавалерийской шинели. Тот в сапогах скользил, оступался, прыгал через лужи и потом догонял их бегом, придерживая полы шинели обеими руками. Вскоре они подошли к небольшому дому с запертой калиткой и колючей проволокой поверх забора. Провожатый постучал. Во дворе залаяла собака. Им отпер дневальный начальника, молча отвел их в сарай, закрыл их там и выпустил на двор огромную овчарку. Принес ведро воды. И пока арестанты не перепилили и не перекололи всех дров в сарае, собака держала их взаперти. Поздно вечером их увели в лагерь. На следующий день их посылали туда же, но Андреев спрятался под нары и вовсе не ходил на работу в этот день.
На другой день утром перед раздачей хлеба ему пришла в голову одна простая мысль, которую Андреев сразу же осуществил.
Он снял бурки со своих ног и положил их на край нар одна на другую подошвами наружу - так, как если бы он сам лежал в бурках на нарах. Рядом он лег на живот и голову опустил на локоть руки.
Раздатчик быстро сосчитал очередной десяток и выдал Андрееву десять порций хлеба. У Андреева осталось две порции. Но такой способ был ненадежен, случаен, и Андреев вновь стал искать работу вне барака...
Думал ли он тогда о семье? Нет. О свободе? Нет. Читал ли он на память стихи? Нет. Вспоминал ли прошлое? Нет. Он жил только равнодушной злобой. Именно в это время он встретил капитана Шнайдера.
Блатные занимали место поближе к печке. Нары были застланы грязными ватными одеялами, покрыты множеством пуховых подушек разного размера. Ватное одеяло - непременный спутник удачливого вора, единственная вещь, которую вор таскает с собой по тюрьмам и лагерям, ворует ее, отнимает, когда не имеет, а подушка - подушка не только подголовник, но и ломберный столик во время бесконечных карточных сражений. Этому столику можно придать любую форму. И все же он - подушка. Картежники раньше проигрывают брюки, чем подушку.
На одеялах и подушках располагались главари, вернее, те, кто на сей момент был вроде главарей. Еще повыше, на третьих нарах, где было темно, лежали еще одеяла и подушки: туда затаскивали каких-то женоподобных молодых воришек, да и не только воришек - педерастом был чуть не каждый вор.
Воров окружала толпа холопов и лакеев - придворные рассказчики, ибо блатные считают хорошим тоном интересоваться "романами"; придворные парикмахеры с флакончиком духов есть даже в этих условиях, и еще толпа услужающих, готовых на что угодно, лишь бы им отломили корочку хлеба или налили супчику.
- Тише! Сенечка говорит что-то. Тише, Сенечка ложится спать...
Знакомая приисковая картина.
Вдруг среди толпы попрошаек, вечной свиты блатарей, Андреев увидел знакомое лицо, знакомые черты лица, услышал знакомый голос. Сомнения не было - это был капитан Шнайдер, товарищ Андреева по Бутырской тюрьме.
Капитан Шнайдер был немецкий коммунист, коминтерновский деятель, прекрасно владевший русским языком, знаток Гете, образованный теоретик-марксист. В памяти Андреева остались беседы с ним, беседы "высокого давления" долгими тюремными ночами. Весельчак от природы, бывший капитан дальнего плавания поддерживал боевой дух тюремной камеры.
Андреев не верил своим глазам.
- Шнайдер!
- Да? Что тебе? - обернулся капитан. Взгляд его тусклых голубых глаз не узнавал Андреева.
- Шнайдер!
- Ну, что тебе? Тише! Сенечка проснется.
Но уже край одеяла приподнялся, и бледное, нездоровое лицо высунулось на свет.
- А, капитан, - томно зазвенел тенор Сенечки. - Заснуть не могу, тебя не было.
- Сейчас, сейчас, - засуетился Шнайдер.
Он влез на нары, отогнул одеяло, сел, засунул руку под одеяло и стал чесать пятки Сенечке.
Андреев медленно шел к своему месту. Жить ему не хотелось. И хотя это было небольшое и нестрашное событие по сравнению с тем, что он видел и что ему предстояло увидеть, он запомнил капитана Шнайдера навек.

А людей становилось все меньше. Транзитка пустела. Андреев столкнулся лицом к лицу с нарядчиком.
- Как твоя фамилия?
Но Андреев уже давно подготовил себя к такому.
- Гуров, - сказал он смиренно.
- Подожди!
Нарядчик полистал папиросную бумагу списков.
- Нет, нету.
- Можно идти?
- Иди, скотина, - проревел нарядчик.

Однажды он попал на уборку и мытье посуды в столовую пересылки уезжающих освобожденных, окончивших срок наказания людей. Его партнером был изможденный фитиль, доходяга неопределенного возраста, только что выпущенный из местной тюрьмы. Это был первый выход доходяги на работу. Он все спрашивал - что они будут делать, покормят ли их и удобно ли попросить что-нибудь съестное хоть немного раньше работы. Доходяга рассказал, что он профессор-невропатолог, и фамилию его Андреев помнил.
Андреев по опыту знал, что лагерные повара, да и не только повара не любят Иван Ивановичей, как презрительно называли они интеллигенцию. Он посоветовал профессору ничего заранее не просить и грустно подумал, что главная работа по мытью и уборке достанется на его, андреевскую, долю - профессор был слишком слаб. Это было правильно, и обижаться не приходилось - сколько раз на прииске Андреев был плохим, слабым напарником для своих тогдашних товарищей, и никто никогда не говорил ни слова. Где они все? Где Шейнин, Рютин, Хвостов? Все умерли, а он, Андреев, ожил. Впрочем, он еще не ожил и вряд ли оживет. Но он будет бороться за жизнь.
Предположения Андреева оказались правильными - профессор действительно оказался слабым, хотя и суетливым помощником.
Работа была кончена, и повар посадил их на кухне и поставил перед ними огромный бачок густого рыбного супа и большую железную тарелку с кашей. Профессор всплеснул руками от радости, но Андреев, видавший на прииске, как один человек съедает по двадцать порций обеда из трех блюд с хлебом, покосился на предложенное угощение неодобрительно.
- Без хлеба, что ли? - спросил Андреев хмуро.
- Ну, как без хлеба, дам понемножку. - И повар вынул из шкафа два ломтя хлеба.
С угощением было быстро покончено. В таких "гостях" предусмотрительный Андреев всегда ел без хлеба.
И сейчас он положил хлеб в карман. Профессор же отламывал хлеб, глотал суп, жевал, и крупные капли грязного пота выступали на его стриженой седой голове.
- Вот вам еще по рублю, - сказал повар. - Хлеба у меня нынче нет.
Это была превосходная плата.
На пересылке была лавчонка, ларек, где можно было купить вольнонаемным хлеб. Андреев сказал об этом профессору.
- Да-да, вы правы, - сказал профессор. - Но я видел:
там торгуют сладким квасом. Или это лимонад? Мне очень хочется лимонаду, вообще чего-нибудь сладкого.
- Дело ваше, профессор. Только я бы в вашем положении лучше хлеба купил.
- Да-да, вы правы, - повторил профессор, - но очень хочется сладкого. Выпейте и вы.
Но Андреев наотрез отказался от кваса.
В конце концов Андреев добился одиночной работы - стал мыть полы в конторе пересыльной хозчасти. Каждый вечер за ним приходил дневальный, чьей обязанностью и было поддерживать контору в чистоте. Это были две крошечные комнатки, заставленные столами, метра четыре квадратных каждая. Полы были крашеные. Это была пустая десятиминутная работа, и Андреев не сразу понял, почему дневальный нанимает рабочего для такой уборки. Ведь даже воду для мытья дневальный приносил через весь лагерь сам, чистые тряпки тоже были всегда приготовлены раньше. А плата была щедрая - махорка, суп и каша, хлеб и сахар. Дневальный обещал дать Андрееву даже легкий пиджак, но не успел.
Очевидно, дневальному казалось зазорным мыть самому полы - хотя бы и пять минут в день, когда он в силах нанять себе работягу. Это свойство, присущее русским людям, Андреев наблюдал и на прииске. Даст начальник на уборку барака дневальному горсть махорки: половину махорки дневальный высыплет в свой кисет, а за половину наймет дневального из барака пятьдесят восьмой статьи. Тот, в свою очередь, переполовинит махорку и наймет работягу из своего барака за две папиросы махорочных. И вот работяга, отработав двенадцать - четырнадцать часов в смену, моет полы ночью за эти две папиросы. И еще считает за счастье - ведь на табак он выменяет хлеб.
Валютные вопросы - самая сложная теоретическая область экономики. И в лагере валютные вопросы сложны, эталоны удивительны: чай, табак, хлеб - вот поддающиеся курсу ценности.
Дневальный хозчасти платил Андрееву иногда талонами в кухню. Это были куски картона с печатью, вроде жетонов - десять обедов, пять вторых блюд и т. п. Так, дневальный дал Андрееву жетон на двадцать порций каши, и эти двадцать порций не покрыли дна жестяного тазика.
Андреев видел, как блатные совали вместо жетонов в окошечко сложенные жетонообразно ярко-оранжевые тридцатирублевки. Это действовало без отказа. Тазик наполняется кашей, выскакивая из окошечка в ответ на "жетон".
Людей на транзитке становилось все меньше и меньше. Настал наконец день, когда после отправки последней машины на дворе осталось всего десятка три человек.
На этот раз их не отпустили в барак, а построили и повели через весь лагерь.
- Все же не расстреливать ведь нас ведут, - сказал шагавший рядом с Андреевым огромный большерукий одноглазый человек.
Именно это - не расстреливать же - подумал и Андреев. Всех привели к нарядчику в отдел учета.
- Будем вам пальцы печатать, - сказал нарядчик, выходя на крыльцо.
- Ну, если пальцы, то можно и без пальцев, - весело сказал одноглазый. - Моя фамилия Филипповский Георгий Адамович.
- А твоя?
- Андреев Павел Иванович.
Нарядчик отыскал личные дела.
- Давненько мы вас ищем, - сказал он беззлобно. - Идите в барак, я потом вам скажу, куда вас назначат.
Андреев знал, что он выиграл битву за жизнь. Просто не могло быть, чтоб тайга еще не насытилась людьми. Отправки если и будут, то на ближние, на местные командировки. Или в самом городе - это еще лучше. Далеко отправить не могут - не только потому, что у Андреева "легкий физический труд". Андреев знал практику внезапных перекомиссовок. Не могут отправить далеко, потому что наряды тайги уже выполнены. И только ближние командировки, где жизнь легче, проще, сытнее, где нет золотых забоев, а значит, есть надежда на спасение, ждут своей, последней очереди. Андреев выстрадал это своей двухлетней работой на прииске. Своим звериным напряжением в эти карантинные месяцы. Слишком много было сделано. Надежды должны сбыться во что бы то ни стало.
Ждать пришлось всего одну ночь.
После завтрака нарядчик влетел в барак со списком, с маленьким списком, как сразу облегченно отметил Андреев. Приисковые списки были по двадцать пять человек на автомашину, и таких бумажек было всегда несколько.
Андреева и Филипповского вызвали по этому списку; в списке было людей больше - немного, но не две и не три фамилии.
Вызванных повели к знакомой двери учетной части. Там стояло еще три человека - седой, важный, неторопливый старик в хорошем овчинном полушубке и в валенках и грязный вертлявый человек в ватной телогрейке, брюках и резиновых галошах с портянками на ногах. Третий был благообразный старик, глядящий себе под ноги. Поодаль стоял человек в военной бекеше, в кубанке.
- Вот все, - сказал нарядчик. - Подойдут?
Человек в бекеше поманил пальцем старика.
- Ты кто?
- Изгибин Юрий Иванович, статья пятьдесят восьмая. Срок двадцать пять лет, - бойко отрапортовал старик.
- Нет, нет, - поморщилась бекеша. - По специальности ты кто? Я ваши установочные данные найду без вас...
- Печник, гражданин начальник.
- А еще?
- По жестяному могу.
- Очень хорошо. Ты? - Начальник перевел взор на Филипповского.
Одноглазый великан рассказал, что он кочегар с паровоза из Каменец-Подольска.
- А ты?
Благообразный старик пробормотал неожиданно несколько слов по-немецки.
- Что это? - сказала бекеша с интересом.
- Вы не беспокойтесь, - сказал нарядчик. - Это столяр, хороший столяр Фризоргер. Он немножко не в себе. Но он опомнится.
- А по-немецки-то зачем?
- Он из-под Саратова, из автономной республики...
- А-а-а... А ты? - Это был вопрос Андрееву. "Ему нужны специалисты и вообще рабочий народ, - подумал Андреев. - Я буду кожевником".
- Дубильщик, гражданин начальник.
- Очень хорошо. А лет сколько?
- Тридцать один.
Начальник покачал головой. Но так как он был человек опытный и видывал воскрешение из мертвых, он промолчал и перевел глаза на пятого.
Пятый, вертлявый человек, оказался ни много ни мало как деятелем общества эсперантистов.
- Я, понимаете, вообще-то агроном, по образованию агроном, даже лекции читал, а дело у меня, значит, по эсперантистам.
- Шпионаж, что ли? - равнодушно сказала бекеша.
- Вот-вот, вроде этого, - подтвердил вертлявый человек.
- Ну как? - спросил нарядчик.
- Беру, - сказал начальник. - Все равно лучших не найдешь. Выбор нынче небогат.
Всех пятерых повели в отдельную камеру - комнату при бараке. Но в списке было еще две-три фамилии - это Андреев заметил очень хорошо. Пришел нарядчик.
- Куда мы едем?
- На местную командировку, куда же еще, - сказал нарядчик. - А это ваш начальник будет. Через час и отправим. Три месяца припухали тут, друзья, пора и честь знать.
Через час их вызвали, только не к машине, а в кладовую. "Очевидно, заменять обмундирование", - думал Андреев. Ведь весна на носу - апрель. Выдадут летнее, а это, зимнее, ненавистное, приисковое, он сдаст, бросит, забудет. Но вместо летнего обмундирования им выдали зимнее. По ошибке? Нет - на списке была метка красным карандашом: "Зимнее".
Ничего не понимая, в весенний день они оделись во второсрочные телогрейки и бушлаты, в старые, чиненые валенки. И, прыгая кое-как через лужи, в тревоге добрались до барачной комнаты, откуда они пришли на склад.
Все были встревожены чрезвычайно, и все молчали, и только Фризоргер что-то лопотал и лопотал по-немецки.
- Это он молитвы читает, мать его... - шепнул Филипповский Андрееву.
- Ну, кто тут что знает? - спросил Андреев. Седой, похожий на профессора печник перечислил все ближние командировки: порт, четвертый километр, семнадцатый километр, двадцать третий, сорок седьмой...
Дальше начинались участки дорожных управлений - места немногим лучше золотых приисков.
- Выходи! Шагай к воротам! Все вышли и пошли к воротам пересылки. За воротами стоял большой грузовик, закрытый зеленой парусиной.
- Конвой, принимай!
Конвоир сделал перекличку. Андреев чувствовал, как холодеют у него ноги, спина...
- Садись в машину!
Конвоир откинул край большого брезента, закрывавшего машину, - машина была полна людей, сидевших по всей форме.
- Полезай!
Все пятеро сели вместе. Все молчали. Конвоир сел в машину, затарахтел мотор, и машина двинулась по шоссе, выезжая на главную трассу.
- На четвертый километр везут, - сказал печник. Верстовые столбы уплывали мимо. Все пятеро сдвинули головы около щели в брезенте, не верили глазам...
- Семнадцатый...
- Двадцать третий... - считал Филипповский.
- На местную, сволочи! - злобно прохрипел печник. Машина давно уже вертелась витой дорогой между скал. Шоссе было похоже на канат, которым тащили море к небу. Тащили горы-бурлаки, согнув спину.
- Сорок седьмой, - безнадежно пискнул вертлявый эсперантист.
Машина пролетела мимо.
- Куда мы едем? - спросил Андреев, ухватив чье-то плечо.
- На Атке, на двести восьмом будем ночевать.
- А дальше?
- Не знаю... Дай закурить.
Грузовик, тяжело пыхтя, взбирался на перевал Яблонового хребта.
1959

Оглавление

 
www.pseudology.org