Нью-Йорк, 1990-1995 г.г.
Морис Давидович Гершман
Приключения американца в России
1931-1990
Музыкант на все руки - Василий Закревский
 
Работая художником в КВЧ, я поближе познакомился с Васей Закревским. Он был музыкально одарённый человек, играл на нескольких инструментах, пел, танцевал, великолепно копировал и пародировал других и, судя по всему, когда-то занимался боксом, так как боксировал довольно отменно. Но, в то же время, он мог совершенно неожиданно обидеть своего приятеля, оскорбить слабого, а то и избить. Моментами он был очень жестоким и безжалостным. Любил выпить, но затем затевал беспредметные споры, которые обязательно доводил до скандала.., в общем становился непредсказуемым. Помню, как во время бунта на 4-й шахте, когда мы выгоняли надзирателей за зону, он внезапно остановился возле убитого, лежащего в луже крови хлебореза-белорусса и, отдёрнув простыню, которой был накрыт труп, стал разглядывать его, не обращая внимания на мой протест... Я пишу о нём так подробно, так как наши пути в дальнейшем очень близко соприкоснулись. Как ни парадоксально, но мы с ним в конце концов стали приятелями. С его помощью я стал читать ноты и по вечерам играл на контрабасе в оркестре, которым он руководил. Сам же он исполнял партию трубы и вокальное соло. Затем он успешно вовлёк меня в курение наркотика, анаши (по-лагерному “план”), то есть индийской конопли. Это случилось после того, как я, наблюдая за ним и его друзьями, как они, куря “план”, дёргались и истерически хохотали, набрасываясь на любое подобие съедобного, заявил ему, что они или идиоты, или попросту притворяются - никогда не поверю, что “план” может вызвать такие действия. Он предложил мне попробовать. Я попробовал и стал таким же идиотом, как и они. Ощущения были неоднозначными - и приятными, и наоборот, но в то же время жизнь после этого, действительно, стала разнообразнее. Я быстро втянулся и не мог дня прожить, чтобы не “поплыть по волнам”. Анашу продавали приезжие вольнонаёмные азиаты по 5 рублей за “баш” - маленький черновато-зелёный, терпко пахнущий коноплёй комочек, завёрнутый в бумажку наподобие конфеты. Часто этих пяти рублей не было и приходилось занимать их у разных людей, а потом в спешном порядке что-то рисовать на продажу, чтобы вернуть долг. Чаще всего я занимал эти пятёрки у своего друга Соколовича, хотя для меня это был сущий ад. Сама мысль о том, что надо идти к нему за деньгами, приводила меня в ужас. Он никогда не отказывал мне, но всегда был против того, чтобы я тратил их на анашу. Шутя, он изматывал мне душу прописными истинами. Начиналось с того, что он назидательно, на весь барак - чтобы все слышали - изрекал общеизвестную истину о том, что “деньги - зло”, затем рассказывал, каким тяжким трудом он их зарабатывал, потом предлагал не пять, а три рубля, и лишь видя, что я лезу к нему на нары, он быстро произносил: “Ладно, ладно, возьми пятёрку, хотя ты меня и ограбил”. Когда же передавал мне её, то добавлял: “...и щедрости моей не было предела...”. Конечно, всё это он делал, чтобы “завести” меня. Виделись мы с ним редко, он работал на шахте, я - в зоне. При “подкуривании” нас несколько раз ловили надзиратели и приходилось расплачиваться карцером. Самым грозным надзирателем был старшина Иванов - маленький, худенький старикашка, на котором шинель болталась, как на вешалке, шапка или фуражка вечно съезжали на бок - ему всё было велико. Может поэтому он и был таким злым, придирался всегда к любой мелочи, наговаривал лишнее, лишь бы был повод посадить в карцер. Однажды, по его милости я получил трое суток лишь за то, что прошёл на близком расстоянии от сторожевой вышки, хотя там и разрешалось ходить. Он обыскал меня и нашёл заточенный кусочек ножовочного полотна, который с разрешения начальника режима я держал для заточки карандашей. В протоколе Иванов записал: - “Задержан рядом с вышкой в то время, когда наблюдал за часовым. При обыске обнаружен нож”. Естественно, меня тут же поволокли в карцер. Но особый нюх он имел на анашу - подозреваю, что сам баловался этим.
 
1952 год, американцы в зоне
 
В конце 1952 года в зону привезли двух зэков - американских военнослужащих, захваченных в Германии. Один был индейского происхождения, говорил лишь по-английски, имени его не помню, так как кроме нескольких слов, которыми мы перебросились, общения не получилось. но второго запомнил хорошо, так как он очень сносно говорил по-русски и мы с ним о многом переговорили. Звали его Билл Марчук, предки его были выходцами из России. Высокого роста, могучего телосложения, широкоскулый, он был медлителен и добродушен. Служил сержантом в американских оккупационных войсках в Германии, ведал какой-то военнной кассой по хранению вещественных доказательств. Толком я не понял, каковы были его обязанности. Но, с его слов, в кассе обнаружилась недостача, он с горя напился, забрёл за демаркационную линию, где его и заграбастали советские. Был, как водится, обвинён в шпионаже и по Особому совещанию получил 25 лет. Вскоре после смерти Сталина их куда-то увезли. Весной 1953 года лагерный режим постепенно стал ужесточаться. В марте умер Сталин. Мы с Закревским, накурившись анаши, устроили весёлый траур по издохшему чудовищу: на мотив деревенских частушек мы, пританцовывая, скакали с одной ноги на другую по зоне мимо управления, мало что соображали, но орали во всё горло частушки: “Со святыми упокой, упокой, человечек был такой, был такой..!” Нас схватили надзиратели и, надавав по бокам, потащили в карцер. Удивительно, продержали нас пару часов и выпустили. Вероятно, без вождя руководство растерялось - сажать, не сажать, и надо ли за это сажать, никто не знал. Об этой растерянности в первые дни после смерти Сталина нам впоследствии рассказал молодой лейтенант охраны (сожалею, что запамятовал его имя), с которым мы поддерживали приятельские отношения - он очень сочувствовал нам, приносил пластинки джазовой музыки, рассказывал последние новости, что делается в Москве и даже отправлял наши письма в обход цензуры. Мы очень сожалели, когда узнали, что он покончил с собой. О причине мы могли только догадываться. Это был очень эмоциональный человек, достаточно насмотревшийся и наслушавшийся в системе ГУЛага. думаю, что для такого парня, ранее бывшим, с его слов, пламенным комсомольцем-патриотом, этого было достаточно для расчёта с жизнью... По-разному реагировали заключённые на смерть вождя; некоторые молчали, были напуганы, ожидали “закручивания гаек”; многие радовались, смеялись, правда не особенно рекламируя себя; были и такие, которые горевали, растерянно спрашивая, как же теперь будет, как же без товарища Сталина жить-то будем? Одним из таких был и Владимир Никитич Анфингер, который совершенно откровенно плакал, плакал навзрыд, не реагируя на издевательские подначки своего друга Горбункова: “Перемрём мы теперь, гвоздики, без великого молотка...”, и опять: “...труп врага пахнет хорош-о-о-о..!” Плача, Анфингер приговаривал: “Как же мы теперь будем без него?” Среди начальства лагеря чувствовалось смятение, на всякий случай были амнистированы все сидящие в БУРе и карцере. Режим постепенно стал смягчаться, а в начале лета у нас появился новый начальник лагеря - бывший майор, а теперь подполковник МГБ Сиухин из каторжного лагеря шахты 9-10! Это было так неожиданно, что мы, приехавшие оттуда, были озадачены - почему он, подполковник МГБ, а не другой, из МВД? И ожидали новых ужесточений и бед. К тому времени я успел действительно заболеть и попасть в стационар с диагнозом: “очагово-фиброзный туберкулёз лёгких”, хотя, согласно рентгеновскому снимку, у меня было лишь обнаружено затемнение на левом лёгком. Правда, об этом я узнал гораздо позже от опытного фтизиатра-зэка, приехавшего на смену вольнонаёмному врачу Нотик, - молодой, худосочной, болезненного вида еврейки, очень доброй и порядочной. За её манеру разговаривать растягивая слова, и сетование по поводу недисциплинированности больных, её прозвали “нытик”. Она искренне читала мне лекции по лечению туберкулёза, советуя как можно больше бывать на солнце. Это поможет, мол, быстрее встать на ноги. Но я и не собирался ложиться, чувствовал себя превосходно и, не понимая вреда, внял её совету. Целыми днями, в одних плавках, я разгуливал по зоне, став совершенно коричневым от загара. За этим занятием и застал меня новый начальник лагеря подполковник Сиухин. Увидя его, идущего навстречу, я от неожиданности остановился, не зная, что делать, - то ли сделать вид, что не заметил его, то ли прикинуться, что не узнал его... Но он узнал меня сразу, судя по его реакции: “Ультрафиолетовые лучи принимаете, Морис? Это хорошо, но ходить в таком виде неприлично и не положено”. Вывернув голову в сторону своего погона, добавил: “Эдак с меня могут и звёздочку снять”, явно обращая моё внимание на то, что повышен в звании. Видно, он ещё не привык к этому. Он заулыбался как-то по-детски, не скрывая своей радости. Затем совершенно дружелюбно сообщил мне, что назначен начальником этого лагеря, а майор Захаров, бывший заместитель предыдущего начальника, остаётся его заместителем. Естественно, никаких следов угрызения совести на его лице по поводу того, что он направил меня на верную гибель на штрафную шахту 11, я не приметил. Да и Бог с ним, я рад был тому, что на этот раз встреча с ним прошла не так, как предыдущая. Лето 1954 года выдалось прекрасным и в смысле погоды, и в смысле маленьких житейских радостей зэков нашего лагеря, хотя по слухам, в конце 1953-го на 29-ой шахте вспыхнуло восстание заключённых, закончившееся гибелью многих людей. Это было ужасным событием, вселявшим в нас тревогу и, как ни странно, какую-то надежду на грядущие перемены в жизни зэков. На шахте 4 я познакомился с двумя Костями: Костей Зюмбиловым и Костей Богатырёвым. Часто я видел их вместе - их сближала, вероятно, любовь к поэзии. Я же был равнодушен к ней. Правда, очень любил Александра Вертинского, а Зюмбилов писал стихи именно в манере Вертинского и Веры Инбер. Кроме того, он был необычайно общительным человеком с прекрасным характером и пользовался большим авторитетом у заключённых. Начальство, за редким исключением, тоже благоволило ему. К нему всегда обращались за помощью, и насколько я знаю, он никому не отказывал в ней. У нас с ним установились прекрасные отношения. Часто вечерами мы вместе с Закревским ходили к нему, Василий играл на гитаре и пел. Оказалось, что Зюмбилов пел и играл тоже. Причём мне он нравился не менее Закревского. В то время, - после Анфингера, который был реабилитирован и освобождён, он работал старшим культоргом КВЧ. Благодаря Косте Зюмбилову, лагерная жизнь зэков преображалась прямо на глазах. Так никто и не понял, каким образом он вечно что-то доставал для лагеря: музыкальные инструменты, костюмы для спектаклей, краски. Однажды организовал сбор денег среди заключённых на приобретение аккордеона для самодеятельности, благо музыкантов было предостаточно. И собрал пять тысяч, и купили прекрасный немецкий “хонер”. В то время уже начинали платить зэкам мизерную зарплату, из которой высчитывали более 70% на питание, обмундирование, обслуживание, то есть на охрану. Впервые за долгие годы начавшие получать деньги зэки с неохотой расставались с ними, но Зюмбилову как- то удавалось уговорить людей на это. Так, кроме аккордеона, нанимались вольнонаёмные киномеханики, которые привозили нам трофейные фильмы, в том числе и с прекрасным драматическим тенором Беньямино Джилли. В аппаратуре прятались и книги, и пластинки джазовой музыки, и водка, и анаша, которую Костя постоянно курил. Но он придерживался одному ему известной нормы, и мы никогда не видели его “закуренным” до идиотского состояния, какого достигали мы. /...Срок у него был 8 лет, отсидел - 6. Когда умер Сталин, появилась реальная надежда на досрочное освобождение. В 1954 году к нему приехали на свидание жена с сыном. Его расконвоировали, он в “подкуренном” состоянии, не дождавшись машины, пытался вскочить на подножку вагона проходящего поезда и, в результате, трагически погиб под колёсами.../
 
Костя Богатырёв
 
Вторым Костей был Богатырёв - яркая личность, оставшаяся в моей памяти до сих пор. Небольшого роста, тщедушный - узкие плечи, ассиметричное лицо с атрофированным подбородком, движения резкие, нервные... В общем, не подарок. Вечно он что-то декламировал, напевал и наигрывал. Да, да, наигрывал без инструмента, просто при помощи губ, руками изображая соответствующий случаю инструмент. Он был очень эрудированным человеком в области музыки и особенно поэзии и литературы. Я не понимал, как это всё может сочетаться в одном человеке, как всё это могло вмещаться в него? С Костей я не дружил, но был в нормальных отношениях, иногда общались с ним, так как я считал себя в какой-то мере москвичём, а Костя вырос там. Несколько раз мы с ним крепко ссорились - с ним невозможно было не поссориться из-за его несносного характера, хотя и сам я был не сахар. Несмотря на это, когда он попадал в какую-то передрягу, я, по мере своих возможностей, старался как-то помочь ему. Как ни странно, но именно Костя Богатырёв сумел убедить меня бросить курить анашу. Причём сделано всё это было с такой злостью, с таким криком, что я чуть не кинулся на него с кулаками. Он кричал: “Если бы ты мог посмотреть на себя со стороны, когда накачаешься этого говна, ты ведь становишься похожим на скотину!” Позволил бы я говорить со мной в таком тоне кому-нибудь другому - не знаю. Он, как правило, был груб в спорах, не признавал никаких авторитетов - будь то известнейший писатель, на точку зрения которого ссылался собеседник, или любой другой, менее эрудированный, чем он человек. Из-за этого его многие не любили, но я, честно, преклонялся перед ним. Иногда мне приходилось иметь довольно неприятные разговоры с его оппонентами, которые рвались его наказать за его высокомерие и оскорбительные высказывания в адрес их кумиров. Больше всех его обижал Тимур Тазишвили - огромный грузин, с виду нормальный человек, правда претендующий на превосходство (в интеллектуальном смысле) над другими. Этот интеллект был липовым, знания поверхностными, а за толстыми линзами очков на вас смотрели на выкате, с сумасшедчинкой глаза. Он казался нормальным пока молчал. Начинал разговор спокойно, но затем возбуждался, становился всё агрессивнее, каждые 2-3 минуты, в любом положении, он неожиданно вскидывал правую руку высоко вверх, дважды дёргал ею назад одновременно с резкими поворотами головы к левому плечу. На первых порах это немного отпугивало нас, но потом мы привыкли и смотрели на его дёргания, как на своеобразную разминку. Гораздо позже он рассказал, что это последствия фронтовой контузии. Он любил поговорить о литературе, живописи, музыке. Не только Костя, но и другие чувствовали, конечно, что знания его очень поверхностны, а Костя прямо давал ему понять об этом, иногда высмеивая его, что страшно злило Тимура. Тогда основным аргументом становилась физическая сила. Как я уже говорил, Богатырёв далеко не соответствовал своей фамилии и практически отпора Тимуру дать не мог. Это и привлекало силача-грузина, так как справиться с ним никто не мог. Несколько раз я отводил угрозу избиения Кости, так как ко мне Тимур относился довольно хорошо. Предметом его неприязни, кроме Кости Богатырёва, был и рижанин, композитор Юрий Соловьёв. Это был красивый парень, называли его “Юрочка” - очень уж сладкая физиономия у него была. Он был обходительным, вежливым до угодливости, - в противоположность Богатырёву, но способен на пакость, если чувствовал, что пройдёт она безнаказанно. Сочинял он в основном танго, но его разоблачили Вася Закревский и Костя в том, что он просто сдувает все мелодии у Оскара Строка, чуть меняя их. К тому же Юра был страшным трусом, а в связи с тем, что он как-то обозвал Костю обезьяной, тщедушный Костя порядком надавал ему по морде. После этого у них возникла чуть ли не смертельная вражда, которой и воспользовался Тимур Тазишвили. Однажды, застав их в клубе, он при помощи своих подхалимов связал их вместе верёвкой лицом к лицу. Когда мы с Закревским пришли, то увидели мерзопакостную картину: Богатырёв, с ненавистью кляня и Тимура и Соловьёва, пытался освободиться от пут в то время, как Соловьёв безропотно топтался на месте, не пытаясь что-либо сделать - его сковал страх. Тазишвили и его приспешники ходили вокруг, хохотали и пытались стравить связанных, крича: “...хоть плюньте друг другу в морду...” Мы кинулись их развязывать, Тазишвили с угрожающим видом двинулся в нашу сторону. Василий схватил кочергу, появились ещё люди и Тимур ретировался. О чём он думал, не знаю, но с тех пор, как я помню, он оставил Костю в покое. Кроме того, в лагере на хоздворе работал ещё один грузин, Лордкипанидзе - очень приятный и порядочный человек, имевший большое влияние на Тазишвили. Мы просили его тоже вмешаться, возможно, и это сыграло свою роль. Костя после этой истории ничуть не изменился и не унывал. Стоило послушать, как он по памяти читал стихи Киплинга, или губами, щеками, руками имитировал и дирижёра, и симфонический оркестр, исполнявшего увертюру к “Севильскому цирюльнику” Россини! Это было что-то удивительное! Вероятно, его неприятели просто чувствовали свою ущербность перед ним - отсюда и его неприятие, особенно посредственностями с претензиями на интеллектуальность. Это был очень честный и сильный духом человек. /...Много лет спустя, Лев Копелев писал о Косте Богатырёве, что они дружили около двадцати лет. Костю, за его диссидентскую деятельность преследовали. Однажды он был обнаружен с разбитой головой на площадке перед его квартирой, после чего он умер в больнице. Убийство Кости было актом политического государственного террора. За его гробом шли такие люди как Андрей Сахаров, Елена Боннэр, Владимир Войнович, Владимир Корнилов, Лидия Чуковская и сотни других людей. Они были его друзьями. Похоронили его в Переделкине на том же кладбище, где был похоронен и Борис Пастернак. Он был очень талантливым поэтом переводчиком и высоко образованным филологом. Бывал он вспыльчивым и раздражительным, но главное: он был благородным, безупречно порядочным отважным человеком. Борис Пастернак считал его своим другом, писал ему в лагерь, подарил ему рукопись своего “Фауста”. Так одаривал он только очень близких друзей.../ Летом 1953 года в воинскую часть, которая охраняла лагерь, должны были направить двух художников для оформления плакатов. К тому времени врач-зэка Спектор пришёл к выводу, что у меня туберкулёза нет, что это просто женские штучки фтизиатра Нотик, поставившей мне неправильный диагноз, и выписал меня из стационара. Вот меня и направили по заявке военных. Второго художника взяли из женского лагеря при кирпичном заводе. Это была литовка Регина Перновайте, с которой мы и встретились в воинской части и проработали вместе месяца полтора. У нас, естественно, сразу же возникла любовь - не любовь, но что- то вроде дружбы, хотя мы и транжирили слово “любовь” направо и налево, так как она жила долгое время лишь среди женщин, а я - среди мужчин. Она имела по 58-ой статье срок 10 лет за “антисоветскую агитацию”, до ареста жила в Литве в городе Паневежисе у родителей. Нельзя сказать, что она была красивой: полная, ничем не примечательное с грубыми чертами лицо, очень небольшого роста, но ...молодая - ей всего было 22, и это, с моей точки зрения старика (мне шёл 27-ой год), что-то значило! Около нас постоянно находился охранник. Но, несмотря на это, мы умудрялись тайком целоваться. Он иногда ловил нас на этом и, укоризненно качая головой, говорил: “Не стыдно вам? Ведь три дня, как познакомились!” Нам было действительно стыдно, но удержаться мы не могли, да и не старались. Мы переживали от того, что нас ни на минуту не оставляли наедине, и даже в сортир, который находился во дворе, водили под конвоем. Регина рассказала мне, что в женском лагере стали применять зачёты: каждый проработанный на общих работах день засчитывался за три дня.По её подсчётам она должна была освободиться уже в конце 1955 года и, дав мне свой домашний адрес в Литве, сказала, что “будет ждать меня”. Она, возможно, верила в серьёзность наших отношений. Каждый день нас под конвоем приводили в воинскую часть и уводили обратно. Неожиданно конвой за нами не пришёл и всё прекратилось. Правда, мы не прекращали общения ещё несколько месяцев - писали друг другу записки, письма, перебрасывая их через колючую проволоку расконвоированным, договаривались о времени этих передач... В общем это была наивная, полудетская игра в любовь, причём в одни ворота, которая вскоре закончилась после того, как сверхпатриотические литовцы, оскорблённые в своих национальных чувствах, не пригрозили ей страшными карами, если она не прекратит переписку со мной. В последней записке она написала мне об этом, а спустя полтора года я получил от неё письмо из Паневежиса - она писала, что любит и ждёт меня в надежде на скорую амнистию. На письмо я не ответил, - к тому времени у меня появилась новая пассия из женского лагеря кирпичного завода, Валя Киселёва, с которой я продружил около года, до самой отправки из Воркуты в Восточную Сибирь. Я опять стал работать художником при клубе. Из барака я перешёл в комнату под сценой, где и работал, и жил. Там собирались “сливки общества” - покурить анашу, и местные интеллектуалы - поговорить и поспорить об искусстве и всякой всячине...
 
Разные судьбы и барачные коллизии
 
Невольно были у меня контакты с различнейшими людьми. Так, я познакомился с другом Феликса Тышлера, Генрихом Альтшуллером, инженером из Баку. Если я правильно запомнил его слова, то он был обвинён в совершеннейшей ахинее: “... в приготовлении, при помощи усовершенствованного им респиратора, к переходу по дну Каспийского моря в Иран”. Это был высокий, сутуловатый парень лет тридцати, с большими залысинами на голове. Он был интеллигентен, но всё портило его непомерное высокомерие, даже, пожалуй, мания величия. В чём было его превосходство над другими я не совсем понимал. Феликс же был человеком другого склада, более общительный, прямой, немного агрессивный, хотя все мы там болели какой-то злостью. Показалось мне тогда, что и Феликс, чуть меньше, но относился к другим свысока. Но потом оказалось, как я думаю, что это было скорее всего своеобразным прикрытием от людей, с которыми он не хотел иметь дело. На первых порах в их число, вероятно, попал и я. Позже мы с ним в общем то подружились. Он был арестован в 1949 году во время службы в армии в Венгрии. Если я правильно понял его, то причиной ареста была его работа в советской разведке, получилась какая-то неувязка, подробностей не знаю, а итог: статья 58, и, кажется, 25 лет лишения свободы. Он был грамотным, прекрасно разбиравшимся в литературе человеком. Его мобилизовали в армию со второго курса Литературного института им. Горького. В зоне лагеря мы с ним общались редко, но впоследствии, когда я перешёл работать на шахту, мы стали работать в одном здании - Соколович в маркшейдерском бюро, я рядом - в техкабинете, Феликс - в другом конце коридора. Зимой 1953-1954 г.г. в сценической, где я жил, как ни парадоксально для шахтного лагеря, не хватало угля для топки печи - не подвозили вовремя. Топчан, на котором я спал, был у самой стены. Зимой она промерзала насквозь - морозы бывали сильные. В результате я схватил эксудативный плеврит. Из-за диких болей в груди, невозможности вздохнуть, мне пришлось обратиться к врачам, и меня срочно госпитализировали - температура поднялась до 40. Попал я в стационар к доктору Спектору. На следующий день, когда он попытался сделать мне укол, я неожиданно засмеялся, хотя стоять то не мог без посторонней помощи. Он замер с шприцем в руке, с подозрением глядя на меня. Не знаю, что со мною случилось, но всё повторилось заново, причём я уже хохотал безудержно. Спектор прекрасно знал, что это первый признак “подкурившего” анашу, хотя я из-за болезни уже и табак не мог курить. Он в бешенстве стал орать на меня, что только шизофреник может позволить себе курить анашу в таком состоянии. Мои попытки убедить его, что это не так, и я, мол, бросил вообще употреблять наркотики - не возымели действия. Уколы он не стал мне делать и в раздражении ушёл. Провалялся я на койке пару недель, фельдшер, вероятно, из жалости давал мне какие- то таблетки, но мне становилось с каждым днём всё хуже и хуже, в боку хлюпало, кололо, и я уже не смог вообще вставать. Из этого состояния меня вывел Соколович. Как-то утром в окно палаты кто-то постучал. Это был он. Когда фельдшер открыл форточку, то я услышал слова: “Возьми и сейчас же постарайся съесть это”. Он просунул в форточку стеклянную банку консервированного компота из черешни, которую он получил в посылке. И я съел сразу всю банку, потом уснул. Не знаю, дело ли в компоте, или это случайность, но я стал быстро поправляться и дней через десять был выписан, правда, ещё очень слабым. В дальнейшем Соколович не упускал возможности шутливо напоминать мне при случае, что он спас мне жизнь. В ином свете, порою довольно комичном, выглядели распри некоторых зэков из круга моих знакомых. Не рассказать об этом было бы грешно. Так, споря о высоких материях, страшно повздорили Володя Соколович и музыкант Юра Соловьёв, в результате чего Соколович обещал разделать его “под орех”. Ещё раз повздорив с ним, он решил привести свою угрозу в жизнь. Подойдя к заваленному снегом бараку, где жил его противник, он стал вызывать на улицу Соловьёва. Наконец, тот появился на крыльце в свете тусклой лампочки, не совсем, вероятно, понимая, зачем его побеспокоили. Соколович поднялся на крыльцо, встал в рыцарскую позу, громко произнёс: “Защищайтесь, гад” и столкнул своего врага с крыльца в сугроб. Минут пять они барахтались в снегу, затем разошлись восвояси. Зрители пришли к единому мнению, что победителем, оказался Соколович, так как он к концу потасовки очутился верхом на Соловьёве. В одном из бараков, в маленьком закутке, обитал художник-зэка, по-моему из русских немцев, Вячеслав Флуг. Он числился, несмотря на молодость, инвалидом, - что-то с головой, и был отменным психопатом, но очень способным художником. Его многочисленные этюды маслом, портреты и пейзажи, рисунки нравились всем. Правда, когда Флугу говорили, что кому-то что-то не понравилось, он становился зверем, кидался в драку... Как-то Соколович крепко повздорил с Артшуллером, который в споре позволил себе нелестно высказаться о нём, как об учёном. Мстя Альтшуллеру, Соколович рассчитал всё до мелочей: зайдя как-то к Флугу, и зная его маниакальное уважение к самому себе, стал усиленно расхваливать его работы, а когда тот зарделся от удовольствия заявил, что ему кажется ненормальным и возмущает поведение одного человека, который постоянно ругает его работы и нагло заявляет, что Флуг, видимо, вообще не художник. Этого было вполне достаточно, чтобы привести художника в бешенство. Он стал настойчиво выпытывать у Соколовича фамилию “негодяя”, тот сначала для вида успокаивал его, затем уступил, и “с трудом вспомнил”: Генрих Альтшуллер. Разъярённый Флуг тут же побежал разыскивать врага, а найдя его, надавал тумаков. По каким-то необъяснимым причинам зона лагеря была разделена высоким забором с колючей проволокой - было отделено от нас несколько бараков и БУР. Эти бараки были заселены уголовниками, но забор был оставлен без запретной зоны и сторожевых вышек, то есть не охранялся. Этим воспользовались урки и стали перебрасывать через забор в нашу зону свёртки с деньгами, умоляя купить им тройной одеколон или чай, которые в изобилии продавались в нашем ларьке. Одеколон котировался у них выше водки, а чай служил для приготовления “чифира”. Наши сердобольные “фашисты”, забыв, как урки раздербанивали их на пересылках, были не в силах отказать им в доброй услуге. С чаем проблем не было, - заворачивали несколько пачек в тряпку, вкладывали туда камень и перебрасывали через забор на крышу барака, где сидела куча блатных. Те ловили это, а если и не удавалось поймать - не беда, свёрток скатывался на землю. Хуже дело было с одеколоном. Необходимо было поймать его на лету, иначе флакон мог разбиться. На нашей стороне на крыши бараков забиралась толпа болельщиков, которые при удачном броске дружно аплодировали, а при неудаче улюлюкали и свистели. Это было занимательное зрелище. Одеколон заворачивали в кусок ватного, пропитанного угольной пылью бушлата, клали в него камень, и с разбега с силой кидали через забор. Редко дежурный блатной на крыше удачно ловил пакет на лету, чаще он падал на землю и, как правило, флакон разбивался. Блатные кучей кидались к упавшему свёртку и замирали над ним. Если на ватнике появлялось расползающееся пятно - знак того, что флакон разбит, они, дико крича, наваливались на свёрток, не развязывая, дружно припадали к нему ртами, высасывая спиртное через вату вместе с угольной пылью. От этого их физиономии становились чёрными. Всё сопровождалось подобием пляски зверей, так как сразу несколько человек держались руками и зубами за свёрток, вырывая его друг у друга... Вся эта охапка человеческих тел перемещалась с места на место до тех пор, пока от тряпки ничего не оставалось.
 
Мираж
 
Я уже работал на шахте, когда в зоне лагеря появилась новый вольнонаёмный врач-терапевт Нина Н. Муж её был большим начальником в управлении МВД Коми АССР и, вероятно, по этой причине её назначили на высокооплачиваемую должность лагерного врача. Она была молода и хороша собой. На приёме, как правило, редко занималась осмотром больных - это делали за неё фельдшера из заключённых. Она лишь подписывала карточку. Я не стал бы вспоминать её, если бы не забавный случай. Однажды меня вызвали к ней, а когда мы остались наедине, она сдержанно, но очень вежливо стала распрашивать меня о моей жизни, а главное об образовании. Она походила своими манерами на красивого робота, но действительно была очень привлекательной женщиной. Не знаю почему, я соврал ей, что окончил Московский институт живописи и ваяния им. Сурикова, - наверное хотел понравиться - такая женщина, вольнонаёмная, причём удостоила меня своим вниманием! В общем, не хотел ударить лицом в грязь. Она, услышав это, заметно оживилась, заметив, что именно я ей и нужен и даже погладила меня по голове ...как собаку! Я был на седьмом небе, было встрепенулся, ожидая, что она вот- вот кинется в мои объятия, но... она спокойно достала из портфеля какую- то карточку и подала мне: “Вот, посмотрите, что можно из этого сделать?” Мною овладело чувство возмущения, - как она посмела не влюбиться в меня, ведь всё шло так славно..! Я ошалело смотрел на фотографию незнакомого человека в форме подполковника. - “Это мой муж, - сказала она, он очень любит лошадей и даже один раз забирался в седло”. Она любовно разглядывала изображение своего подполковника. - “Я хотела бы, чтобы он был верхом на коне. Картина должна быть в цвете, маслом и высотою не менее двух метров. Осилите?” Она пообещала за работу бутылку спирта и настоящие тюбиковые краски. Мысленно прощаясь с любовным миражем, я медленно выходил из шокового состояния. Конечно, я согласился, так как краски были для меня настоящим богатством, а спирт можно обменять на что угодно. Но я поставил себя и перед дилеммой: лошадей по памяти рисовать не умел, следовательно, если плохо нарисую - опозорюсь; выход один, - найти подходящую по теме репродукцию с картины. Пошёл в библиотеку к Моисею Соломоновичу Тейфу (известный поэт на идиш, позднее освободился и умер в Москве). Он подобрал мне репродукцию с картины Грекова “Первая конная”, где Будённый верхом принимал парад. Целый месяц промучился, точно скопировал коня и фигуру, но вместо головы и мундира Будённого, вставил голову и мундир подполковника - любимого мужа Нины. Увидя результат моей работы, она восторженно зашептала: “Изумительно, замечательно..!” А я получил и спирт, и краски. Про нас пронюхал мой приятель Вася Закревский - он не раз видел, как она приходила ко мне в мой закуток, где я жил и работал по вечерам, и стал выяснять, в чём дело, явно подозревая нас в любовных отношениях. Я не стал разубеждать его, пусть думает. Зато у меня на душе стало легче, как будто и действительно что-то было. А Вася, не скрывая, явно завидовал моему призрачному счастью. Спирт он у меня быстро выманил - я не употреблял спиртного, но Бог его за это наказал: чтобы было больше выпивки, он решил разбавить его не водой, как обычно делают, а джемом: “будет и больше, и вкусней”. Произошла какая-то химическая реакция, смесь превратилась в медузообразную массу, которую пить оказалось невозможным. Но Василий не тот человек, которого это могло остановить - он съел всё ложкой, отравился, и его долго полоскал понос. Как-то на шахте, зайдя к Соколовичу в маркшейдерское бюро, я увидел, что главный маркшейдер (вольнонаёмный) Борис Лукич Зайцев возится с фотокамерой. Неожиданно он предложил мне сфотографироваться. В дальнейшем он, добрая душа, неоднократно фотографировал и меня, и Соколовича по нашей просьбе. Но это было уже перед самой забастовкой. В маркбюро появилась практикантка - не то из московского, не то из ленинградского горного института. Молоденькая, милая и наивная девчушка, считавшая, как она говорила, что среда “политзаключённых”, это особая категория интеллектуалов-романтиков... Единственная дочь родителей-архитекторов, она чудом не была заражена пропагандистской машиной, не верила в такие определения, как “враг народа”, так как её отца тоже репрессировали в 1937 году, когда ей было 6 лет. Главный геолог болел, его замещал Соколович - милый и интеллигентный человек, и она согласилась спуститься в шахту с ним. А для надёжности их сопровождало ещё три маркшейдера, так как под землёй было небезопасно среди “интеллектуалов-романтиков”. В ходе практики девушка неосторожно перешла через рельсы линии электропоезда и тут же, долго не задумываясь, “милый и интеллигентный человек”, напуганный её неосторожностью, не сдержался и грубо накричал на неё. Я случайно присутствовал в маркбюро, когда её, горько рыдавшую, пытались успокоить главный маркшейдер и его подчинённые. Конечно же, вся её романтика, вероятно, мгновенно улетучилась, - она могла ожидать этого, допустим, от шахтёров, но от зама главного геолога?! Чего же ждать от других? Я кинулся искать Соколовича, который и не подумал даже извиниться перед ней! Он был в техкабинете у огромного стола-макета шахты и сразу же понял, зачем я появился. Не давая мне приблизиться к себе, он стал бегать вокруг стола, а я, схватив первый попавшийся под руку предмет, молоток, погнался за ним, пытаясь ударить его. Думаю, что в тот момент я действительно мог это сделать, если бы достал, но он с необычайной ловкостью ускользал от меня. Причём его одолевала забота, оказывается, не о себе, а о моём здоровье! Он бегал и кричал, что если я убью его, то мне добавят срок, расстреляют, посадят в карцер, обещал сейчас же извиниться... Наконец, изрядно устав, я обругал его и ушёл. /...Спустя много лет, перед выездом в США, в 1990 году, я с сыном приехал к нему попрощаться. Мы провели в его доме в Загорске целый день, вспоминая минувшие годы. Ему пошёл уже 76-ой год. Напоследок он стал жаловаться моему 32-летнему сыну: “Ты знаешь, Володя, когда-то твой отец хотел убить меня”. Правда, сказано это было с изрядной долей юмора.../
 
Любовь “дьявола” и “рыжики” в придачу
 
Чрезвычайным событием в нашей лагерной жизни стал концерт, поставленный силами бригады художественной самодеятельности женского лагеря. Однажды, они пришли под конвоем - человек 30-35, таща на себе все необходимые атрибуты для предстоящего выступления на сцене, радостные, возбуждённые, как и мы, необычностью обстановки - женщины, и вдруг в мужском лагере! Концерт начался при переполненном зале, причём в первых рядах, как обычно, расположилось лагерное начальство. Сначала показали спектакль, не помню уж какой, а затем несколько концертных номеров. Во время спектакля я обратил внимание на крепко сбитую молодую женщину, исполнявшую роль “дьявола”. По ходу действия ей приходилось подхватывать и подбрасывать другую актрису, по комплекции гораздо крупнее её. При этом делала она это с легкостью необычайной! Мы смеялись, - не дай бог такую жену! В перерыве нас с Закревским пустили за кулисы, где я и познакомился с “дьяволом”, Валей Киселёвой. Простое русское лицо с яркими голубыми глазами, она понравилась мне. Оказалось, взаимно, так как когда после концерта нам разрешили танцы, она отказав нескольким, пробившись через танцующих, пригласила меня на вальс. Но, увы, я не постиг ещё искусства вальсирования и умел лишь танцевать танго и фокстрот. Пришлось ждать, пока аккордеонисту надоест играть вальсы. Я с завистью смотрел на танцующего Феликса, который в своих резиновых сапогах лихо кружил в вальсе свою партнёршу. Мы стояли, посматривали на танцующих и говорили, говорили... Она оказалась на год старше меня, срок тоже 25 лет по статье 58-1-б, то есть за военное преступление. Из последующих встреч на концертах, уже в женском лагере, и возникшей переписки, я узнал от неё: она ленинградка, перед войной закончила десятилетку, поступила в школу радистов, закончила её, неплохо знала немецкий, и её направили в разведшколу. Через несколько месяцев вместе с группой её сбросили в тыл к немцам. Она не смогла найти остальных в лесу, и кончилось тем, что ей пришлось выдать себя за беженку. Потом работала на бирже труда переводчицей. После войны вернулась в Ленинград и вышла замуж. Муж, офицер, служил в городе Чебоксары, куда и увёз её. Там родила двух сыновей. А в 1949 году её арестовали, и военный трибунал, за “измену родине”, осудил на 25 лет. К тому времени, как мы познакомились, уже официально были разрешены свидания, специально отведён, разделённый на отдельные комнаты, барак. Свидания давали на один-два дня в зависимости от того, кто и откуда приезжал. Мне это было безразлично, так как я никого не ожидал. Но однажды, меня вызвали в управление и спросили, жду ли я кого-нибудь из родственников на свидание? Не дав мне ответить, а я обязательно ответил бы отрицательно, офицер поинтересовался, кто такая Валентина Киселёва. Я медлил с ответом, не зная, что говорить. Но он невольно помог мне: Вот заявление от неё, она утверждает, что является вашей женой? - Да, да, - подхватил я, - она - моя жена! - Но в формуляре написано, что ваша жена Сахарова, а не Киселёва!? - Это была первая жена, а Киселёва - вторая. Он с ободряющей улыбкой посмотрел на меня и сказал, что, действительно, какая разница, Киселёва, Сахарова, у обеих сладкие фамилии, поди разберись кто откуда, и наложил резолюцию: “Разрешить одни сутки”. Оказывается, женский лагерь был полностью расконвоирован, вот Валя и пришла. ...Надо сказать, что к тому моменту я уже получил развод от своей жены Сахаровой. Так совпало, что произошло это одновременно с разводом и Соколовича - по крайней мере нас вызвали вместе с ним в управление, где вручили полученные от наших жён заявления о разводе. Тогда не требовалось судебного разбирательства, тем более, если супруги были бездетны. Достаточно было обратиться в ЗАГС, послав копию заявления осуждённому по 58-ой статье супругу - и дело в шляпе! Случилось это в середине 1953 года, когда уже вышла амнистия для уголовников, а заодно и для политических со сроком до 5-ти лет. По моим подсчётам моя жена освободилась, поэтому я послал ей поздравительное письмо по её домашнему адресу в Москве, выразив наивную надежду на скорую встречу в связи с вероятностью освобождения и нашего брата, двадцатипятилетников. Вот и получил ответ через ЗАГС. Она писала, что действительно освободилась, но... начинает новую жизнь и просит не беспокоить её письмами. Вот так... Примерно то же получил от своей Любы и Соколович. Мы шли с вахты потрясённые и обескураженные. Соколович, видно, переживал не менее моего, так как бормотал что-то вроде: “Как же так, её ведь даже не арестовывали, зачем же она...” И ещё был жгучий стыд и обида - я не понимал, как можно было такое сделать... Вот так бесславно всё кончилось у нас, жизнь, казалось, повернулась ко мне спиной. Я не подумал тогда, как бы я поступил на её месте? Честно говоря, не знаю, что ответить... К моменту свидания с Киселёвой я немножко поостыл в своих страданиях, совесть, по крайней мере, меня не мучила. /...Много лет спустя, в 1958 году, уже будучи освобождённым и женатым на другой - Зое Архиповой, я встретился с Сахаровой. Мне было любопытно услышать от неё объяснение её поступка. К тому времени она тоже была уже замужем. Встретила она меня более чем приветливо и, глядя мне в глаза, заявила, что до сих пор продолжает любить меня - это спустя-то более 11-ти лет после нашей женитьбы! Как будто ничего особенного для любящего сердца, но как она могла написать заявление, спросил я. - Меня заставили, вызвав в МГБ.../ Начальника лагеря подполковника Сиухина куда-то вскоре перевели, о чём многие, в том числе и я, жалели. Не то, чтобы он был очень уж хорош, но по крайней мере, его было не слышно и не видно, что уже хорошо. Начальником стал его заместитель майор Захаров, который стал понемногу закручивать гайки - режим стал ужесточаться. В то время я уже работал на шахте художником по технике безопасности, имел свою отдельную мастерскую и продолжал встречаться с Валентиной. Её дело пересмотрели, срок сняли, но не реабилитировали. Она освободилась, осталась на Воркуте, и решила ждать моего освобождения, поступив на работу табельщицей на шахту. Как-то весной 1955 года я шагал под конвоем в колонне заключённых. Вдруг услышал детские голоса, кричавшие: “Папа, папа Морис, мы здесь...!” За колонной, рядом с конвоирами бежали двое мальчишек 8-9-летнего возраста, огненно-рыжего цвета, они обращались явно ко мне! По колонне прошёл смех - многие знали меня, знали, что детей, тем более рыжих, у меня нет. До самой шахты мальчишки продолжали кричать. Конвоиры, узнав в чём дело, тоже стали хохотать. Пошли подначки: “Быстро ты, парень, детей настряпал, но к чему перекрашивать было..?!” Я не знал куда деваться, какая-то чепуха! Но потом догадался - Киселёва привезла своих детей из Чебоксар и, вероятно, издали показала им меня: “Вот ваш новый папа, дети, зовут его Морис”. Догадка моя подтвердилась, Валя, не посоветовавшись со мной, считая вопрос нашей совместной жизни после моего освобождения решённым, съездила в Чебоксары, забрала свои вещи и детей, и быстро вернулась. То есть, решила мою судьбу самостоятельно, превратив меня в счастливого папу двух рыжих “цветочков жизни”. Разумеется, я был возмущён, ходил в расстроенных чувствах, но ничего поделать уже не мог. Тем более, что эти “рыжики” на мои слова: “Я не ваш папа, мама просто пошутила”, - кричали: “Ты папа, мы знаем..!” Они повсюду рекламировали это, бегая за мной со своим “папа, папа...” Мне неведомо было, как вести себя с ними - никогда детей не имел, а тут сразу двое, причём с взбалмошными характерами. Я решил поговорить с Валей. Но она претендовала на меня, как на собственность, настаивая на том, что освободившись, я непременно должен усыновить её прелестных чад! Спор становился беспредметным, я пока за решёткой, поэтому решил смириться - какая разница, что будет потом?
 
Июль 1955. Бунт на 4-ой шахте. Игорь Доброштан
 
Тем временем условия жизни в лагере всё ухудшались. Майор Захаров запретил показ кинофильмов, затем взаимные посещения агитбригад, то есть зона захлопнулась. Правда, номера на одежду не цепляли, и мой “1М-247” остался у меня лишь в памяти на всю оставшуюся жизнь. Большинство заключённых помнили восстание 1953 года на шахте номер 29, когда было расстреляно несколько десятков участников. Трудно сказать почему, но разговоры об этом вспыхнули с новой силой летом 1955 года. Куда ни придёшь, - в столовую, баню, барак, - везде можно было услышать: “...дали им тогда, гадам, надо бы ещё раз такое устроить...”, и так далее. Конечно, это было связано с усилением режима, но разговоры так и остались разговорами. Во второй половине июля 1955 года случилось нам, первой смене, возвращаться под конвоем с шахты в зону. В колонне было около сотни людей. Рядом шёл Соколович, поодаль - Феликс Тышлер. Как обычно все громко разговаривали, слышался смех - мы успели отвыкнуть от молчания, когда конвой покрикивал на пути к зоне: “Молчать, прекратить разговоры..!” Эти окрики, как нам казалось, канули в вечность вместе со Сталиным. Тем более поэтому, резанул слух неожиданно прозвучавший приказ начальника конвоя: “Стой, прекратить разговоры!”, а затем угроза применить оружие. Колонна не смогла сразу по команде остановиться, задние ряды по инерции налетали на передние, которые уже остановились, а многие команды не услышали вовсе. Возникла неразбериха, приведшая к тому, что зэка Рабкин, пожилой, болезненного вида еврей, впоследствии получивший прозвище “великий революционер”, споткнулся и оказался чуть-чуть вне колонны. Молодой конвоир с перепуга дал очередь из автомата. Просто в воздух, предупредительную. Но тогда этого никто не понял, считали, что в Рабкина. Колонна загудела как улей, а когда мы в добавок услышали отборную ругань конвоиров, то вообще отказались идти дальше, требуя к себе начальство. Не дождавшись его, мы потребовали вернуть нас на шахту и вызвать начальство туда. Начальник конвоя был напуган и уступил нам. Мы вернулись на шахту, развели костры и стали обсуждать создавшееся положение. В 12 часов ночи к нам присоединилась поднявшаяся из шахты вторая смена, решившая из солидарности тоже не возвращаться в зону лагеря. Третью же смену не повели на шахту - зачем увеличивать количество смутьянов! В итоге шахта была остановлена и начальство запаниковало - это попахивало забастовкой, хотя мы даже и не думали о ней тогда. Мы хотели и требовали одного: вызвать к нам уже не начальника лагеря, а начальника управления лагерей, генерала, и решить сразу все наболевшие вопросы по поводу ужесточившегося режима в лагере. Ночью, наконец, приехала группа офицеров во главе с новым начальником комбината “Воркутауголь” и “Речлага” генералом Дегтевым. Они ходили от костра к костру, уговаривая нас вернуться в лагерь и обещая “разобраться во всём”. В конце концов уговоры подействовали, но генералу было заявлено, что если завтра вопрос на высшем уровне не будет решён, шахтёры на работу не выйдут. Правда, говорили все вразнобой - кто что вздумает. Он не спорил, поддакивал - главное, чтобы мы ушли в зону лагеря и можно было бы вывести на работу 3-ю смену, а там, гляди, страсти и улягутся. Но генерал ошибся, если так думал, страсти разгорелись с новой силой. Весь лагерь не спал, зэки столпились у вахты и, не зная что случилось с первой и второй сменами, требовали объяснений. В спешке нас даже не обыскали - сразу же впустили в зону. Вот здесь то и послышались первые призывы шахтёров, вернувшихся с шахты: “Бастовать, бастовать, наше терпение не беспредельно!” Смею заверить, что ни одного призыва к восстанию, как впоследствии писали некоторые участники этих событий, старавшиеся сделать из мухи слона, я лично не слышал, хотя всё время был в самой гуще всех событий. Всё произошло совершенно спонтанно, никакой подготовки, никаких планов - просто инцидент с Рабкиным послужил поводом к давно назревавшей вспышке неповиновения из-за резкого ужесточения режима. А уже позже появились более серьёзные требования. После нескольких часов беспорядочной толчеи и криков, народ стал стекаться в клуб-столовую, где было организовано что-то вроде собрания, на котором решено было избрать руководящий центр: “Комитет действия” из шести человек. Выборы проводились сумбурно, с мест стали выкрикивать фамилии, а то и просто имена. Назвали и меня. Всего в комитет вошло шесть человек: Янушанс, Пицелис, Игорь Доброштан, Василий Закревский, и я, - шестого не помню, он куда-то сразу после выборов исчез. В связи с этим возник даже спор, можно ли без него выбирать председателя? Но пришли к выводу - можно. Выбирали в комитет отнюдь не по национальным признакам - так получилось случайно, а, думается, самых шумливых. Комитет же избрал своим председателем самого горластого из нас, лагерного электромонтёра Игоря Доброштана, который в общем-то наши надежды оправдал, за исключением одного “но”.., о котором расскажу позже. Ещё перед собранием лагерь гудел, стали отыскивать стукачей и бить их, а то и убивать. Многие из них, с более тонким нюхом, моментально кинулись к вахте под защиту охраны. Кинулся туда и некий Костя Айляров, известный всему лагерю стукач и тиран зэков, здоровенный детина, азербайджанец. Мы с Закревским успели огреть его пару раз дубинками, и довольно крепко. Прибавило мне сил для этого подвига воспоминание о том, как он однажды душил меня за горло - не понравился мой взгляд, и если бы не своевременная помощь друзей, то быть бы мне, вероятно, в мире лучшем. Он таки успел вырваться от нас, но почти до самой вахты мы лупцевали его. Кто-то надавал подзатыльников надзирателю, не успевшему вовремя выскочить за зону, а кто-то раскроил череп хлеборезу- белоруссу. Его труп валялся в луже крови около столовой более суток, пока перепуганные надзиратели, заверенные обещанием зэков не трогать их, осмелились войти в зону и забрать его. Кроме него было убито ещё несколько стукачей, но пострадали и совсем невиновные. Они оказались жертвами или провокаций, или с ними сводили личные счёты другие заключённые. Комитет решил собрать всех зэков на площади (голое место, где обычно играли в футбол), чтобы выработать программу дальнейших действий. По зову трубы Закревского из 3-тысячного населения лагеря собралось, пожалуй, около тысячи. Остальные, не пожелавшие прийти по разным причинам, стояли поодаль или выглядывали из-за бараков. Нашлись и ораторы, как дельные, так и болтуны. Кто-то предложил отпустить за зону всех малосрочников - зачем им участвовать в заварухе? Таких было немного, и они ушли. Остальные, думаю, стеснялись обнаружить своё малодушие - они остались, но разошлись по баракам Наутро комитет собрался, чтобы составить список требований для предъявления властям. Сразу же пришли к выводу о необходимости контакта только с официальными лицами на уровне не ниже правительства и ЦК КПСС, хотя и они могли обмануть, как случилось в 1953 году на 29-й шахте. Но другого выхода не было. Решили, чтобы добиться приезда комиссии, не выходить на работу. Мы верили, что они приедут, так как Ленинград в основном снабжался воркутинским углём. В список вошли такие требования, как: немедленное смягчение режима - то есть расконвоирование независимо от срока, перевод малосрочников на свободное поселение, пересмотр всех дел осуждённых по статье 58 и в первую очередь по постановлениям Особого совещания, и другие. Последним пунктом было, что комиссия даёт гарантию не преследовать участников забастовки и, разумеется, членов комитета. Особый пункт давал комитету право представлять интересы всех заключённых лагеря шахты №4. В этот же день этот документ был одобрен общим собранием лагеря. В связи с тем, что всё начальство лагерь покинуло - приходил лишь начальник снабжения, капитан, фамилии не помню, которого никто пальцем не тронул, - комитет решал все организационные вопросы, связанные с обеспечением питания, с работой пекарни и т.п. Зону окружили солдаты подразделения МВД, с вышек были направлены в сторону бараков стволы пулемётов. В громкоговорителях, так же установленных на вышках, через определённые промежутки времени раздавались призывы к зэкам “...самим разогнать так называемый комитет, а комитетчиков во главе с Доброштаном немедленно передать властям...” На восьмые сутки в лагере, без предупреждения, появилась правительственная комиссия из Москвы в составе заместителя министра внутренних дел СССР генерала Егорова, заместителя прокурора РСФСР Хохлова и, как заявил Егоров, представители ЦК КПСС, - всего пять человек. Их сопровождали начальник “Речлага” генерал-майор Дегтев с приближёнными и начальник нашего лагеря майор Захаров. Доброштан тут же призвал нас требовать удаления Захарова из зоны, но разговор на эту тему не состоялся, замминистра даже обсуждать не захотел этого, так как начальник лагеря включён в комиссию. Войдя в зону, они направились на площадь к импровизированной сцене для оркестра. Мы сначала даже не поняли, кто они, откуда, никаких следов испуга на их лицах не наблюдалось, а Егоров даже попытался покомандовать: “Выделить от каждого барака по пять человек!” Люди стали громко возмущаться - есть комитет, с которым и следует иметь дело, и стали окружать комиссию плотным кольцом. “Хорошо, хорошо”, - сказал генерал. Принесли длинный стол и стулья, нам - скамейку. Комиссия за стол, а мы на скамейку, сидим напротив и разглядываем друг друга. Интересно ведь, особенно нам, - комиссия прямо из Москвы, члены правительства, а не какая-нибудь шваль! Егоров подал знак, Доброштан встал и зачитал наши требования. Затем, по инициативе прокурора Хохлова, члены комиссии стали задавать интересующие их вопросы. Случилось так, что мне пришлось задать вопрос о сущности Особого совещания, о законности содержания под стражей осуждённых этим органом. Тогда, естественно, юридически подкован я ещё не был, поэтому с большим интересом слушал его разъяснение о том, что этот орган является внесудебным и, следовательно, неконституционным, в связи с чем и был отменён ещё два года назад, в сентябре 1953 года! - “Как отменён, - спросил я, - выходит мы можем считать себя не осуждёнными и должны быть немедленно освобождены?” “Так думать, пожалуй, преждевременно, - ответил он, - мы в срочном порядке разбираемся с этой категорией дел и, думаю, что ещё в этом году основная масса их будет пересмотрена”. (Надо сказать, что Хохлов не обманывал нас - всего с опозданием на год дела были пересмотрены). Не так обстоятельно, как Хохлов, отвечали на вопросы генерал- майор Егоров и другие члены комиссии. Они старались отделаться ничего не значащими туманными обещаниями. В общем, более или менее конкретных ответов или объяснений мы не получили. Затем Доброштан обратился к Егорову с требованием не привлекать членов комитета к ответственности за руководство забастовкой. Когда последовал ответ: “Виновные будут наказаны...”, Доброштан хлопнул ладонью по столу и заявил, что в таком случае забастовку мы продолжим. Члены комиссии встали и пригласили его пойти в управление и поговорить там. Мы не возражали, считая, что пойдёт весь комитет - права то даны не председателю, а комитету! Но у самых дверей управления нам преградили дальнейший путь, пропустив внутрь одного Доброштана. О чём там шёл разговор, не знаю, но минут через 30 члены комиссии вместе с ним вернулись, и генерал обратился прямо к шахтёрам с призывом сейчас же, немедленно выйти на работу. Доброштан тут же поддержал его, объясняя это тем, что генерал дал ему “слово офицера” не преследовать нас за забастовку. Многие шахтёры даже обрадовались - им, видимо, надоело сидеть под страхом расстрела или отправки в штрафной лагерь. Колонна под оркестр двинулась к воротам - пошла вторая смена. Вероятно, подтверждая серьёзность своих обещаний, генерал приказал выпустить её - небывалый случай! - без обычных шмона и конвоя! Действительно, режим тут же опять стал смягчаться. Нам объявили, что начался приём заявлений на свободное поселение для малосрочников, расконвоировали многих моих друзей и знакомых. Когда же я, полагая, что почему бы не попробовать, тоже обратился за этим к начальнику лагеря майору Захарову, который преспокойно продолжал трудиться на своём посту, то он заверил меня, что моё заявление будет рассмотрено и в самое ближайшее время, конечно, будет удовлетворено: “Вы получите, Гершман, то, что хотели”, - сказал он, ласково кивая головой. Ведь надо же, не такой уж он негодяй, как я думал. Дай то Бог, людям свойственно ошибаться, а мне особенно - как только со мной ласково поговорят, я сразу же с раскрытыми объятиями лечу навстречу... Никто не заметил, когда исчез Доброштан - просто его не стало, как будто и не было! Мы терялись в догадках, но ничего путного не узнали. Прошёл слух, что его увезли в Москву и там освободили. Вот тебе бабушка и Юрьев день! Никаких амнистий или пересмотров - освободили и всё тут! В конце августа вызвали двух прибалтов, Янушанса и Пицелиса, затем Закревского и меня, то есть остальных “комитетчиков”, как нас обозвал майор Захаров. На вахту вызывали по одному, но никто обратно не вернулся. Чем чёрт не шутит, может быть, на переследствие? Доброштана-то, по слухам..? Неужели? Ну, слава Богу! Я был последним, вошёл в проходную, мне моментально заломили руки за спину, да так грубо, а я успел отвыкнуть от этого со времён Лубянки и Лефортова! Надели наручники, дали пару раз по шее и втолкнули в воронок, где уже сидели все “освобождённые” комитетчики в наручниках. Они дружно захохотали, увидев меня: “Мы думали тебя в Америку отправят!” Это был уже рецидив - пять лет назад, когда меня отправили из Марфинской шарашки в карцер бутырской тюрьмы, согласно воспоминаниям Дмитрия Панина там тоже подумали, что меня отправили в Америку. Но меня интересовал более важный вопрос, - давали ли им тоже подзатыльники? Оказалось, что только я удостоился этой чести. Вот вам и “слово офицера”! Вот тебе и генерал, замминистра, возмущались мы, не зная куда нас везут. /...Начиная с 1987 года, то есть спустя 32 года, в печати стали появляться статьи и очерки разных авторов об этих событиях, частично основанные на противоречивых рассказах Доброштана, частично - на слухах и пересказах. Так, например, в московской газете “Совершенно секретно” №4 за сентябрь 1989 года, был напечатан очерк И.Гольца “Воркута, история одного восстания”. В нём он повествует о том, что 3-го августа 1953 года, зам. генерального прокурора СССР Барский в сопровождении начальника управления воркутинскими лагерями генерала Деревянко, прибыл в спецлагерь при шахте №4 по поводу проходящей там забастовки. Игорь Доброштан, председатель комитета, дал указание пропустить их в зону. Затем он пишет далее, что Доброштан, цитирую: “...уже более пяти лет вкалывает забойщиком на шахте №4...”, то есть по крайней мере с 1948 года. Далее следует, что Доброштан, в 1947 году, будучи студентом авиационного института, был послан на преддипломную практику... нет, не в Казань, не в Сибирь - зачем мелочиться, - прямо в Соединённые Штаты Америки на “один из самолётостроительных заводов”!? А затем при возвращении арестован и осуждён на 10 лет. Заканчивается очерк тем, что правительственная комиссия вместе с забастовочным комитетом направилась в штаб лагеря и через считанные минуты комитет вернулся и Доброштан объявил, что забастовка закончилась./ В этом очерке всё поставлено с ног на голову: забастовка началась не в августе 1953-го, а в июле 1955 года, то есть два года спустя; генерал Деревянко не мог прийти в спецлагерь шахты №4 вместе с зам. генерального прокурора Барским лишь потому, что генерал Деревянко, в связи со статьёй о нём в воркутинской газете, поименованной “Самодур в чине”, был переведён в другое место ещё в 1954 году. Его пост занял генерал Дёгтев, который и пришёл с комиссией в лагерь - но, опять, не с Барским, как пишет Гольц, - таковой вообще не числился в прокуратуре СССР (по этому поводу я имею сведения, полученные непосредственно из прокуратуры), а с зам. прокурора РСФСР Хохловым, с которым я и имел честь познакомиться во время забастовки. В штаб не пустили ни комитет, ни единого зэка, кроме Доброштана, после чего, как я упоминал выше, он единолично объявил об окончании забастовки. Кроме того, по поводу самого Доброштана: он не то, что не работал в шахте забойщиком, но никогда на ней и не бывал, так как работал всё время в жилой зоне лагеря электромонтёром. В августе 1953-го его ещё в лагере не было, он приехал лишь в середине 1954 г. В США вообще, тем более на “преддипломной практике”, да ещё в 1947 году, он не был, а учился, с его слов, в МАИ и был арестован со второго курса в 1948 году. По поводу этой статьи, бывший зэка, доктор технических наук В.Е.Соколович написал в “Совершенно секретно” опровержение, в котором опроверг утверждения Гольца и, как очевидец забастовки, коротко обрисовал обстановку тех дней. Опровержение опубликовано не было. Это сделала в конце концов Загорская газета “Вперёд” в разделе “Далёкое-близкое” 15 мая 1990 года под заголовком “История одного восстания”. /...Можно было бы этим и ограничиться, но сразу же после публикации статьи И.Гольца, Доброштан, во второй половине 1989 года, спустя 33 года после упомянутых событий, разыскал меня при помощи Соколовича и приехал ко мне в город Абинск Краснодарского края, куда я переехал из сибирского Тайшета в 1972 году. Надо было видеть, как он появился у меня. Не позвонив в калитку - я жил в собственном доме, он перелез через забор - я в это время был в глубине двора, и, тихо подойдя ко мне, вероятно, готовя мне сюрприз, сказал: “Здравствуй, Морис, здравствуй, дорогой, узнаёшь меня, я Игорь Доброштан?” Я не сразу, но узнал. За калиткой, терпеливо ожидая, когда на неё обратят внимание, стояла женщина с очень приятным лицом, его жена Мария, и держала на изгибе руки что-то аккуратно завёрнутое в простыню. Я не успел ничего спросить у неё, когда Игорь кивнул ей и она бережно развернула свёрток. Это был его пиджак, на котором красовались орден “Красная звезда” и два “поплавка” - один за МАИ, второй - с его слов, за юридический факультет университета, хотя на нём чётко была обозначена его чисто техническая принадлежность. Я промолчал - зачем обескураживать человека... Прожили они у меня три дня, которые показались мне тремя годами: с утра до вечера он наседал на меня, пытаясь заставить подтвердить всякие небылицы, которые выдумал в погоне за непонятно какой славой. Так, он буквально выклянчивал: “Ну подтверди, друг, что помнишь, как я зампрокурора РСФСР Хохлова за грудки схватил”. Я возмущался: побойся Бога, Игорь, не хватал ты прокурора за грудки, зачем врать то? Кстати, он и фамилию прокурора или забыл или не знал и именовал его, почему-то выдуманной: “Барский”, которую и назвал Гольцу в редакции. Он забыл фамилии всех комитетчиков. Меня запомнил лишь по имени - Морис. И то, вероятно, в связи с тем, что владел немецким и в детстве зубрил его, запомнив картинку в учебнике - двух обезьян с подписью: “Макс унд Морис”. Когда он входил в раж, то кричал на весь дом, что имел 22 благодарности от Сталина за работу в тылу врага, разведчиком и контрразведчиком одновременно! Врал он много, но видно было, что он сам в это стал верить, привык уже. Несмотря на мой отказ подтвердить его бред, что это он подготовил “восстание”, расспространяя перед этим многочисленные прокламации им самим и написанные, он подарил мне на память несколько своих фотографий с высокопарными надписями: “Морису, Другу, мужественному борцу, Человеку”, “Морису, мужественному другу, Человеку”. Но вскоре беззастенчиво объегорил этого “мужественного борца”: Киевская студия документальных фильмов прислала мне письмо, прося сведения о воркутинских восстаниях, а затем - телеграмму с сообщением о выезде ко мне операторской группы для съёмок. О событиях на самой 4-ой шахте, которые предварили забастовку, Доброштан помнить не мог, потому что на шахте не работал. Кроме меня, никого разыскать тоже не мог, - всех забыл. Поэтому меня просили до приезда группы записать на кассету рассказ об этом и послать в студию. Я выполнил их просьбу. Каково же было моё удивление, когда я получил от друзей вырезку из газеты “Воркутинский рабочий”, где был воспроизведён мой рассказ, но рассказчиком от первого лица уже был не я, а Доброштан! Причём Тышлера, Соколовича и меня он вообще выбросил, - чтобы не путались под ногами, - оставил лишь себя. Остальных именовал “ребятами”. Правда упомянул Рабкина, - без него, возможно, ничего бы и не случилось.../ Вернусь в 1955 год. Нас долго трясли в воронке и, наконец, привезли в штрафной лагерь № 62 при шахте № 6. Против нас - Янушаса, Пицелиса, Закревского и меня сразу же было возбуждено уголовное дело по ст.58-10, то есть обвинили в призыве к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти. Правда, капитан из госбезопасности буквально на восьмой день дал нам на подпись постановление о переквалификации на статью 73 УК РСФСР: “сопротивление представителям власти” и сказал, что дело из КГБ передаётся следователю МВД. Несколько раз нас вызывал уже чином пониже, старший лейтенант, который почему-то больше всего заинтересовался Закревским и мной. Ларчик открывался просто: оказывается, сцена около трупа убитого хлебореза, когда Закревский осматривал труп, а я оттаскивал его от убитого, была обрисована в донесении какого-то стукача, и мало нам было хлопот, - нас привлекли в качестве подозреваемых за убийство. К счастью следователь оказался неглупым парнем и быстро прекратил дело. Как-то ночью, несмотря на то, что мы числились под следствием, Закревского забрали на этап в числе ещё 20 зэков. Некоторое время спустя мы узнали, что его отправили во Владимирский централ. В начале сентября 1955 года моя пассия, Валя Киселёва, одной ей ведомым путём, передала мне письмо, мои фотографии, сделанные в маркшейдерском бюро, написав на обратной стороне, как она любит и ждёт меня. В письме она успокаивала меня, что когда я всё же вернусь к ней, то, чтобы меня не раздражал ярко-рыжий цвет головок моих деток, она готова перекрасить их в чёрный. К фотографиям и письму были приложены новые, восемьсотрублёвые часы “Звезда”, которые она подарила мне на прощанье в надежде новой встречи со мной. Но её надеждам сбыться не было суждено - никогда мы с ней больше не встретились, осталась лишь память - фотографии.
 
“Будет вам вентиляция”
 
А в ноябре того же года нас посадили в телячьи вагоны - человек триста, по меткому замечанию начальника лагеря - “самых отъявленых негодяев”, и повезли в Восточную Сибирь. Ехали около месяца с многочисленными остановками, то в чистом поле, то на подъездных путях. О пайке не стоит повторяться, но нас познакомили с новыми, ранее неведомыми для нас свойствами крепёжных металлических болтов стен вагона. Когда мы просили пить, конвой кричал в ответ “сосите болты”... Зимой, с их точки зрения, сподручно сосать промёрзшие, обледенелые болты. И мы сосали, лизали, оставляя на них кожу с губ и языков. Вагоны были переполнены, не то что лечь - встать негде. Малюсенькая “буржуйка” в центре вагона теплом не обеспечивала - стены промерзали насквозь, особенно когда ехали по северной части Сибири. Здесь же рядом было отхожее место - небольшая, чтобы не мог пролезть человек, дыра в полу, на которой вскоре выросла большая ледяная гора испражнений. От неё исходил такой аромат (рядом была печь), что дышать было нечем. На одной из остановок в поле мы попросили начальника конвоя, во время раздачи хлеба, открыть хотя бы одну из заколоченных наглухо фанерой форточек для доступа воздуха. Он пообещал: “Будет вам вентиляция”. Когда же двери задвинули, то услышали от него уже вопрос: “Так нужна вам вентиляция или нет?” “Нужна, нужна”, - хором закричали мы. Через мгновение он заорал: “Дышите, фашистские морды!”, - и тут же раздалась автоматная очередь. Стреляли в верхнюю часть вагона. Раздались испуганные крики и стоны раненых - одного в плечо, другого в живот. А вентиляция действительно была задействована - вся верхняя часть стены светилась, как решето. Мы бросились на пол и ждали дальнейших выстрелов. Слава Богу, у начальника, видимо, улучшилось настроение и он заорал: “Всё, ребятки, шутки в сторону, дядя уже не шутит, сейчас поедем - ту-ту-у!” Мы попросили позвать врача, человек истекал кровью, но никакого ответа. А поезд тронулся, как будто ничего и не случилось. На следующее утро, при раздаче хлеба и поверке, начальник подошёл к раненому в живот и сказал, что мы брехуны, в вагон никто не стрелял и, что кто-то же из зэков и угробил его. Действительно, человек был мёртв. Забрать его из вагона конвой отказался, и мы ещё двое суток 219 ехали в обществе покойника. Пришлось идти на крайние меры. Дождавшись остановки на более людном месте, чем поле, мы стали кричать хором, что нас собираются расстрелять. Лишь после этого покойника забрали, - видимо, при посторонних стрелять по вагону постеснялись. Второй раненый как-то сумел зализать рану, по крайней мере он остался в живых.
 
Восточная Сибирь; Анзёба, штрафной лагерь №308, - Тайшет, 1955-1956 г.г.
 
Проделав долгий путь - около 6000 километров, через Печору, Котлас, Киров, Пермь (тогдашний Молотов), Свердловск, Омск, Новосибирск, Красноярск и Тайшет, мы, наконец, прибыли на станцию, вернее, полустанок в глухой тайге поблизости от теперешнего Братска и не доезжая до станции Усть-Кут. Станция носила странное никогда не слышанное до того название, “Анзёба”. Это было уже в декабре. Нас выгрузили на опушке леса прямо в сугроб, приказав встать на колени. Оказалось, что другие вагоны уже пусты - людей выгрузили где-то в пути, и осталось не более 60 человек. Автоматчики окружили нас, не разрешая вставать до распоряжения начальника конвоя. А он явно решил отыграться на нас за наше “хоровое пение”. Мороз был приличный и я чувствовал, что ещё немного и ноги у меня отвалятся. Наконец, с трудом поднявшись на ноги, мы медленно, под крики охраны двинулись вглубь занесённой глубоким снегом тайги. Я не завидовал первым шеренгам, которым приходилось с трудом плестись по пояс в снегу. Четыре километра мы проделали за три часа. Наконец, показались сторожевые вышки, - это был штрафной спецлагерь №308 “Озёрлага”, в котором содержалось ко времени нашего прибытия что-то около 300-350 проштрафившихся зэков из всех закоулков ГУЛага, согнанных сюда для решения их дальнейшей участи: кого под суд, кого под административные взыскания. У большинства сроки были по 25 лет и считалось предпочтительнее попасть под суд, чем получить административное взыскание, так как по суду добавить было нечего, а административно можно было угодить и в не совсем приятное место - Владимирскую закрытую тюрьму, так называемый политизолятор. Мне и здесь не удалось, как я ни старался, обойтись без инцидента: нас долго держали перед вахтой прежде, чем пропустить в зону, проверяя данные по формулярам. Затем прямо на вахте стригли наголо (после смерти Сталина на Воркуте разрешалось оставлять причёски), после чего райские врата гостеприимно раскрывались перед нами. У нас были настолько пакостные характеристики, что наш этап втречал приехавший из Тайшета, где располагалось Управление, сам начальник “Озёрлага” полковник Евстигнеев Сергей Кузьмич. Роста он был небольшого, но за счёт генеральской папахи выглядел даже повыше других. На ногах были белоснежные фетровые бурки - голубая мечта едва ли не каждого офицера МВД. На нём ладно сидел новенький дублёный полушубок, одет он был с иголочки, тем самым резко отличался от остальной эмвэдэвской братии. Стоял он молча, ни во что не вмешиваясь, как будто всё происходящее его абсолютно не касалось. Когда очередь дошла до меня и я ответил на все вопросы по формуляру, мне приказали сесть на табурет к парикмахеру. Но опять меня бес попутал - отвык я за последние полтора года от стрижки наголо. Поэтому я заартачился: не буду стричься ни за какие коврижки! Недолго думая, на меня накинулись надзиратели и стали выворачивать руки, пытаясь надеть наручники. Тут я услышал негромкую команду: “Отставить!” Это был Евстигнеев. Меня подвели к нему, всё ещё держа за руки. Он велел всем отойти в сторону, взял мой формуляр, посмотрел в него внимательно, потом на меня, немножко поразглядывал, а затем мирно и обыденно спросил, каким ветром меня из Америки занесло в “Озёрлаг”. Я давно привык к этим вопросам, зная, что это всего-навсего праздное любопытство. А начальство ведь тоже люди, почему бы не удовлетворить его. Обычно я отвечал в двух-трёх словах, но сейчас меня занесло. Я с пафосом заявил ему, что я не заключённый, а незаконно задержанный американский гражданин, ждущий расследования и законного суда. Поэтому никто не вправе насильно стричь меня. От удивления он стоял с открытым ртом и поднятыми бровями. Затем рассмеялся и, показывая мне формуляр спросил, не сумасшедший ли я: “Ведь здесь же, в вашем формуляре, очень чётко написано, что по 58-й статье 1-а и 10, часть первая вы осуждены Особым совещанием МГБ к 25-ти годам лишения свободы. Вдобавок ко всему вы ещё находитесь и под следствием за участие в Воркутинских беспорядках”. “Вот-вот, - ответил я, - именно Особое совещание, а не законный суд”. Я повторил ему разъяснение зампрокурора Российской Федерации Хохлова о том, что Особое совещание, как неконституционный орган, отменён ещё в 1953 году. Следовательно, мои 25 лет - пустой пшик! Удивительно, но Евстигнеев, надо отдать ему должное, ничуть не горячась, не хамя, терпеливо стал мне объяснять: ОСО это орган, действовавший на принципах социалистического самосознания, являлся мощным оружием в борьбе за сохранение целостности советского государства. Что, благодаря ему, “нам” удалось уничтожить ещё в тридцатых годах массу врагов народа. Что это и есть самый настоящий революционный суд! Он говорил настолько убедительно, что я чуть было ему не поверил, но, на всякий случай, спросил: “Значит, стричься не будем? Ведь меня освобождать пора”. Он страшно обиделся на мою непонятливость и заорал, чтобы на меня, идиота, немедленно надели наручники и остригли наголо. Всё было исполнено, как он велел. Даже с излишеством - меня после стрижки спустили с лестницы по другую сторону вахты, моя шапка слетела и закатилась под сторожевую вышку. Взять её я не смог- могли по дружбе и пристрелить. Клянчил её минут двадцать, пока какой-то надзиратель не сжалился и не кинул её мне. Лагерь состоял из трёх бараков, хозяйственной части - полубарака, и столовой. Других служб не было, кругом, за колючей проволокой и четырьмя вышками - таёжная глушь. Лишь с одной стороны за зоной стояли несколько домиков, - всё начальство лагеря располагалось не в зоне, как обычно, а за зоной, лагерь особый и порядки особые. В одном из бараков, самом большом, располагалась “индия”, то есть самая что ни на есть разнообразнейшая публика всех национальностей. В другом - только украинские националисты, бандеровцы, как называли их. В третьем - прибалты: литовцы, латыши и эстонцы. Там же обитали и мои однокашники по воркутинскому комитету, Янушанс и Пицелис. Причём Янушанс возглавлял литовскую общину и, кроме того, был председателем всей общины прибалтов. Заместителем был латыш Валдманис. Над бараком украинцев развевался “жовто-блакитный”, а над прибалтами - флаги трёх досоветских республик. Так как я не был ни прибалтом, ни украинцем, то, естественно, угодил в “индию”, барак, где жили не только другие национальности, но и украинцы, и прибалты тоже. Правда, они не причисляли себя к националистическим группам, хотели жить спокойно, не касаясь высоких материй. Мне же деваться было некуда - американской общины, увы, ещё не было. В “индии” я встретил своего давнего знакомого из Воркуты, Анатолия Ивановича Кутилина, бывшего капитана артиллерии, фронтовика. Это был развесёлый парень лет на пять старше меня, гитарист (правда, гитары на этот раз у него не оказалось, при посадке в вагон на этап, её хотел отобрать начальник конвоя, но Кутилин тут же разбил гитару в щепки). Мы расположились на нарах рядом - всё как-то веселей вдвоём. Первое время нас водили в тайгу на лесоповал, но проку от этого было мало - мы почти не работали, причём филонили совершенно открыто. Ни нарядчиков, ни помпобытов, ни учётчиков из зэков - как во всех лагерях, здесь не было - никто из штрафников не решался работать в этой области из страха возмездия. Да и более половины зэков вообще на работу не выходили. Здесь никто ничего не боялся. Такое впечатление создалось у меня сразу же по приезду. Но я, как оказалось, глубоко заблуждался, что подтвердили последующие события. В первый же выход на работу в тайгу мы были вознаграждены - конвоир подстрелил большую сову и кинул её нам. Вечером вся бригада из 15 человек лакомилась вкуснейшим совиным супом, сваренным в оцинкованном бачке для питьевой воды. Это было для нас праздником, питание было очень скудным и жили мы впроголодь. Второй раз мы варили суп из кошки, непонятным образом забредшей в тайгу на свою беду, и попавшей на прицел охранника. Выводы на работу за зону вскоре прекратились, так как в лагере стало происходить что-то непонятное. Началось с того, что появилась какая-то группа, вернее банда, которая под маркой бандеровцев жила в украинском бараке, но происхождением была из бывших немецких карателей и полицаев. Каким критерием они руководствовались, трудно сказать, но почти ежедневно, в районе неосвещённого участка зоны, около единственного на весь лагерь сортира или внутри его стали обнаруживать трупы или чудом оставшихся в живых зэков с переломанными костями, или проломленным черепом. Причём, национальный признак отсутствовал, - там были все, в том числе и украинцы. Признак присутствовал один - все жертвы до единого были обитателями “индии”! Мы мучились в догадках, кто может быть авторами этих убийств? То, что их было несколько, не вызывало никаких сомнений, так как жертвы были покрыты множеством синяков и ран от применения тупых предметов, что невозможно сделать одному злоумышленнику. И основной вопрос - каковы мотивы? Вскоре по лагерю пробежал слух, что, дескать, кто-то слышал из уст жильца украинского барака, что вся “индия” будет уничтожена!? Стало совсем страшно выходить вечером из барака - зимой темнело рано, а рассветало поздно. Но если есть нужда, никуда от неё не денешься. Однажды я не обнаружил на нарах своего соседа Кутилина. Было уже утро и мы, несколько человек, побежали к сортиру, где и подобрали его, истекающего кровью, избитого, в беспамятстве, но живого. Когда привели его в чувство, он рассказал, что ночью, у сортира, на него напали пять или шесть человек и стали жестоко избивать, приговаривая, что и до его дружка доберутся, то есть до меня. Мне показалось, что он лжёт, хочет попугать меня - зачем “им” добираться до меня? Не такая уж я важная птица, чтобы охотиться на меня!
 
Я становлюсь прибалтом
 
Через некоторое время ко мне пришёл Валдманис и по поручению главы прибалтов Стасиса Янушанса пригласил посетить их. Когда же я пришёл к ним, то Янушанс и Пицелис объявили мне, что на своём совете они решили в целях безопасности переселить меня в их барак и прикрепить ко мне что-то вроде охраны - эстонца и двух литовцев, 223 здоровенных парней. Предупредили, чтобы без них ночью ни в коем случае в сортир не ходил. Я был удивлён, и спросил, за что такая честь? Янушанс ответил, что я американец - это главное. Кроме того были вместе в комитете, на штрафном на Воркуте, сейчас вместе под следствием. Но я ведь только родился в Америке, а жил здесь... - “Это не имеет значения - в Америке живут американцы, которые там родились, пусть они будут русскими, латышами или евреями по национальности, но они а-ме-ри-кан- цы, понятно?” Такую железную логику, в такое смутное время мне не хватило сил оспорить, ну и слава Богу! Так я по ночам и ходил в сортир компанией, было весело, но и страшновато. В феврале 1956 года меня, Янушанса и Пицелиса вызвали на допрос - возобновилось следствие по Воркутинской забастовке. Нам инкриминировали ст.73 Уголовного кодекса: “Сопротивление представителям власти”, - статью, по которой я уже дважды был осуждён ранее. Кроме этого, Янушансу предъявили обвинение и по 58 статье, так как ещё на Воркуте у него обнаружили какую-то тетрадь с записками “антисоветского характера”. У всех у нас было уже по 25 лет; смерть Сталина, амнистия 1953 года и ХХ съезд КПСС свободу, или даже надежду на неё, нам не принесли. Мы не боялись ничего и больше с любопытством, чем со страхом ожидали результатов расследования. Но одно происшествие, вернее роковой случай, всё изменил... Как-то мы с Пицелисом, с которым в последнее время стали приятелями, зашли в “индию”, откуда слышались крики, брань, угрозы, и стали свидетелями следующей картины: в бараке, вероятно, по случайному стечению обстоятельств, оказалось несколько человек из украинского барака и, в то же время, человек 10 надзирателей во главе со старшим лейтенантом Богдановым. Возник какой-то скандал, в результате чего надзирателям стали давать подзатыльники, толкать, вытесняя из барака. Офицера толкнули на меня, я двинул его плечом к Пицелису, тот, в свою очередь, тоже плечом, выбросил его наружу. Кончилось тем, что надзиратели дружно побежали от греха подальше, мы дружно гнали их к запретной зоне (я вспомнил Воркуту), по дороге сбивая с них шапки, и упоённо орали что-то нечленораздельное вдогонку... Всё прошло как будто благополучно, но... через несколько дней, по радио (громкоговорители) были объявлены фамилии зэков, которым следовало явиться на вахту для “беседы”: из прибалтийского барака Пицелис и я; из украинского Виноградов и Шевченко; из “индии” - Воробьёв и Назаров. То есть все участники недавних событий. Причём начальство предупредило, что в случае неявки, доставка хлеба и продуктов питания в лагерь будет прекращена. Как прибалты, так и украинцы, проявив удивительное единодушие, решили нас не выдавать. Так мы продержались пять дней - продукты действительно не доставлялись, но хлеб давали. Затем мы решили, что нельзя злоупотреблять добрыми чувствами к нам, и добровольно сдались на милость властям. Надо сказать, мы очень побаивались выхода из зоны - глушь кругом, на многие километры никаких поселений, могли сделать с нами всё, что захотят. Но обошлось, нас погрузили на розвальни, на другие устроилась охрана и мы поехали на полустанок, где были посажены в камеру вагона для зэков.

Оглавление

 
www.pseudology.org