Родился на Молдаванке
Ростислав Александров (Одесса)

1908. Бобель-<a href=Нежная привязанность одесситов к своему городу обрела характер легенды давно, повсеместно и никого не оставляет равнодушным: если у одних это вызывает раздражение, то у других добрую зависть, а у третьих так и вовсе восхищение. А мы уже и подзабыли или делаем вид, потому как вспоминать стало грустно, что, к примеру, предки наши испокон веку сравнивали Одессу ни больше, ни меньше, как с Парижем, с упоением отыскивая приметы лестного сходства: состоявший когда-то при самой Марии-Антуанетте парикмахер Леонард, Пале-Рояль, очаровательные женщины, живописный "Привоз" - чем не "Чрево Одессы", модные вернисажи, банк "Лионский кредит" на Ришельевской улице, галантные люмпены, блистательная Опера, экспансивная речь, публичные дома на Запорожской, жареные каштаны, открытые веранды кафе Робина и Фанкони, озорные уличные песенки, кино "Мулен Руж" на Тираспольской, шумные пирушки художников в пивной Брунса на Екатерининской, множество поэтов и свой Франсуа Вийон, известный под именем Эдуарда Багрицкого. Того гляди объявился бы и собственный Мопассан, как то предрекал один понаторевший во французской словесности выпускник коммерческого училища с Ришельевской улицы...

Но потом, как говорят в Одессе, "произошло то, что случилось", и она начала терять свои специфичные черты, одни из которых были ретиво стерты в одночасье, другие сглаживались постепенно. И только миф об удивительном городе, будто свет угасавшей звезды, разносился по миру, к чему приложил перо и "одесский Мопассан", как величали предсказывавшего когда-то его появление Исаака Бабеля. В "Одесских рассказах" его навсегда осталась старая Молдаванка, выписанная во всем ее искрометном колорите...

Судьба исконных одесских топонимов настолько печальна, что их впору уже выносить на викторины без особой, правда, надежды на правильные ответы: "Бугаевка", "Воронцовка", "Дерибасовка", "Канава", "Косарка", "Курсаки", "Новая Швейцария", "Сахалинчик" безвозвратно канули в прошлое...

Но, вопреки настойчивым стараниям властей, на поверхности памяти, на слуху, да и в самой жизни осталась "Молдаванка", потому, наверное, что это не просто название предместья, а потом района города. Молдаванка - это, как говорится, "больше Одесса, чем сама Одесса" - явление, мораль, нравы и нравственность, щемящая грустью память, это, выражаясь языком современной рекламы, стиль жизни. Вот что такое Молдаванка!

Я недаром заговорил о памяти. Появись сейчас звание "почетный житель Молдаванки", так, по-моему, первым им должен быть удостоен, посмертно конечно, герцог Ришелье, который на месте нынешнего Дюковского сада выстроил себе когда-то, надеюсь не за казенный кошт, дачу, откуда, собственно, и шагнула в город выписанная им из Италии белая акация, ставшая потом легендой и символом Одессы. А когда в 1823 году покрытая степной пылью коляска доставила к нам Александра Сергеевича Пушкина, то Одесса начиналась для него с Молдаванки, в которую, как и теперь, вливалась дорога из Кишинева.

Для Эдуарда же Багрицкого Одесса, наоборот, закончилась Молдаванкой, Дальницкой улицей, откуда он отбыл в Москву, предварительно, или, как говорили у нас в городе, заблаговременно оставив ее в одном из стихотворений. На Садиковской улице жил когда-то Александр Певзнер, к которому "на карты, пиво и разговоры" иногда заглядывал приятельствовавший с ним его тезка Александр Куприн, обессмертивший потом Сашку-скрипача из "Гамбринуса" в одноименном рассказе. На Прохоровской улице жил в молодости начинающий литератор Карлов, в миру Кирилл Левин, который получит потом билет Союза писателей из рук самого Максима Горького и много лет добросовестно проработает в литературе, перемежая это занятие участием в войнах, выпавших на горькую долю его поколения. А на Внешней улице, ныне носящей имя Мечникова, один из талантливых одесских "музыкальных мальчиков" Володя Кемпер превратятся во Владимира Коралли, сумевшего не только занять достойное место на эстраде, но и добиться руки несравненной Клавдии Шульженко. На Запорожской, Госпитальной, Болгарской улицах прошло детство Михаила Винницкого, коронованного потом "на Молдаванку" под именем Мишки Япончика. Как сказал мне недавно один из одесских старожилов, "будь Миша хитрее, так он сделался бы героем гражданской войны". Но он не мог быть хитрее, а потому оказался причисленным к сонму злейших врагов советской власти, подлежащих "безусловному" расстрелу. Об этом иногда еще судачат немногочисленные старики в просторных молдаванских дворах, по привычке понижая голос и оглядываясь по сторонам...

О, эти старые дворы, поросшие травой, с многочисленными каменными пристроечками, деревянными верандочками, частыми палисадничками и хлипким штакетником, выкрашенным бессмертной зеленой краской! В них отступила, а потому еще немного сохранилась старая Молдаванка, "выгнанная" с улиц нахальными автомобилями, громоздкими строениями, не вызывающими восторга своими архитектурными достоинствами, и всем нашим суетным временем. Тут живут еще потомки коренных жителей Молдаванки: нищих портных, всю жизнь перелицовывавших, латавших и отглаживавших старую одежонку, которая продавалась потом на соседнем Толкучем рынке таким же нищим покупателям, чахлых девушек, с утра до ночи нашивавших у подслеповатых окошек мелкие пуговички на картонки для удобства последующей продажи их в магазинах, измученных жизнью и работой прачек, чахоточных, наглотавшихся бумажной пыли переплетчиков, блатных "авторитетов" и стоявших на самой низшей ступеньке уголовного мира мелких воришек, так называемых "халамидников", хозяев убогих лавчонок, пробавлявшихся случайным заработком выпивох, сапожников, портовых рабочих, подернутых уже дымкой легенды биндюжников...

Это были могучие, крепко стоявшие обеими ногами на земле мужики, заслужившие не только отдельного рассказа, но и серьезного исследования, поскольку являли собою совершенно исключительную касту, или, если хотите, сообщество, со своим профессиональным союзом, линией поведения, отношением к жизни, моралью и, не обоюсь сказать, заповедями. К примеру, не принято было бурно выражать свои чувства, будь то восторг, печаль, радость или удивление, а многословие, по их разумению, и вовсе было уделом парикмахеров и мелких торговцев. Не должно было совать нос в чужие дела и, упаси Б-же, интересоваться чужими заработками. Категорически запрещалось материть пищу и тем более выпивку. Позорным считалось напиваться до полной невозможности добраться со своими конями домой или выпивать со служками Погребального братства, которые "едят со стола чужого горя". Нельзя было есть, не накормив и не напоив предварительно коней. Несолидным считали того, кто, не разобравшись обстоятельно, пускал в ход кулаки. Не пользовался уважением и тот, который, ежели сколачивалась компания, откалывался и уходил, вместо того чтобы посидеть с товарищами в трактире и, если будет охота, сплясать "семь-сорок", да так, что в такт танцу начинали дрожать стаканы толстого граненого стекла на столах...

Обо всем этом и многом другом еще можно услышать в старых молдаванских дворах, обитатели которых, особенно немолодого возраста, с необычайной душевной теплотой, чуть ли ни со слезами, вспоминают прошлую жизнь. И не потому, что она была такой уж хорошей. Как осторожно выразился однажды Виктор Шкловский, "раньше люди тоже жили плохо".

Но жили, во всяком случае на Молдаванке, дружно. И двор, похоже, здесь был своеобразной первичной ячейкой общества. Во дворе варили варенье, купали детей, как говорили в Одессе, "сохнули" белье, чистили рыбу - какая же уважающая себя хозяйка будет заводить "такой грязь" на собственной кухне? - душными летними ночами спали под старой акацией, во двор выходили со своими болями, радостями, неприятностями и надеждами, справляли свадьбы и поминали усопших... И никого не интересовало сословное положение, материальный достаток или, не дай Б-г, национальность: русский ты, грек ли, украинец, еврей, поляк, немец, турок - был бы человек хороший. И говорили тут не на русском, не на украинском или еврейском, а на... одесском, подобно тому, как парижане изъясняются на "парижском"...

* * *

Если развивать некогда любезные одесскому сердцу парижские ассоциации, можно отметить, что, подобно тому, как талантом многих писателей высвечена набережная Сены, Монмартр, Елисейские поля, сад Тюильри или площадь Бастилии, в литературной летописи Одессы остались блестящие страницы Михаила Жванецкого о Старопортофранковской улице, Валентина Катаева об Отраде, Александра Куприна о Большом Фонтане, Аркадия Львова об Авчинниковском переулке, Юрия Олеши об округе Строгановского моста, Константина Паустовского о Черноморской...

Пристрастие автора к какому-нибудь одному району Одессы обычно восходит к его биографии, что зачастую можно уразуметь из самого произведения или проясняется литературоведами. Истоки же творческого интереса И.Бабеля к Молдаванке в тексте "Одесских рассказов" не просматриваются, и биографы походя связывают их с рождением писателя в этой колоритной части города.

"Я родился... на Молдаванке", - написал Исаак Эммануилович, но в коротенькой, конспективно изложенной автобиографии умолчал о том, что вскоре его семья переехала в Николаев, откуда вернулась только в 1905 году. А один лишь факт рождения на Молдаванке и проведенные там несколько младенческих лет вряд ли генерировали ту нескрываемую душевную привязанность к ней и скрупулезное знание реалий, печатью которых отмечены "Одесские рассказы".

Не вносит ясности и К.Паустовский, поведавший в повести "Время больших ожиданий" о том, что, работая над "Одесскими рассказами", Бабель будто бы поселился "в самом сердце Молдаванки" у старого наводчика Циреса, которого, как того фраера из известной поговорки, в конце концов сгубила жадность. Но мне всегда представлялось, что замысел бабелевских рассказов родился на уже известной автору фактологической основе из желания по каким-то пока неизвестным нам причинам сберечь память о старой Молдаванке. К тому же обнищавшая и истерзанная известными событиями Молдаванка начала 1920-х годов, где, по Паустовскому, поселился Бабель, и та, что запечатлена в его рассказах, - это, как говорили в Одессе, две большие разницы. А потому, похоже, свидетельство автора "Времени больших ожиданий" не более как талантливая вариация на тему давнего рассказа Бабеля "Справедливость в скобках" или попросту легенда, вроде той, что Паустовский якобы видел у него двадцать два варианта рассказа "Любка Казак"...

Зато прелюбопытную и неожиданную деталь биографии Бабеля сберег в своем очерке-воспоминании "Искусство варить суп" ныне покойный писатель Сергей Бондарин: со слов коренного жителя Степовой (Мизикевича) улицы, старого рабочего корреспондента и самодеятельного поэта Алексея Борисова он написал о том, что у Исаака Бабеля была бабушка, содержавшая постоялый двор на Молдаванке. Не исключено, конечно, что и это была легенда, родившаяся среди молдаванских старожилов из рассказа самого Бабеля о постоялом дворе Любки Казак на углу Балковской (Фрунзе) и Дальницкой (Иванова) улиц, - читателям свойственно иногда отождествлять автора с его героями. Но, с другой стороны, версия А.Борисова вполне могла стать пусть тоненькой, но путеводной нитью, прочность которой стоило бы проверить поиском.

Я прикоснулся было к нему еще много лет назад и с помощью Евгения Голубовского, открывшего тогда на страницах газеты "Комсомольская искра" краеведческий клуб "Одессика", даже познакомился с двоюродной сестрой И.Бабеля Адой Кисилевной, которая поведала много интересного, но, будучи на 6 лет моложе брата, не на все мои вопросы смогла ответить. А потом, как оно нередко случается, другие, показавшиеся более неотложными темы отодвинули поиск столь надолго, что за эти годы большинство ближайших родственников, друзей и земляков-современников писателя успели, к сожалению, отойти в иной мир. И пришлось уже напрямую обращаться к архивным документам, которые, в отличие от людей, десятилетиями терпеливо дожидаются исследователей, навевая грустные мысли о том, что какой-нибудь пожелтелый листок с выцветшими от времени строчками оказывается много долговечней человека...

От Миндли Ароновны Бабель не осталось даже могилы на 2-м еврейском кладбище, давно и безжалостно пущенном под бульдозер. Только потускневшая фотография, несколько слов в старинном документе да "Детство. У бабушки" - ранний рассказ ее внука Исаака, сохранивший душу, крутой норов, голос и "глаза ее, круглые, желтые, прозрачные".

Она любила внука строгой, требовательной любовью, была уверена, что предстоит ему прославить их фамилию, и сердилась, когда в любви этой кто-нибудь даже робко пытался соперничать с ней. "Роня коня до свиня", - изрекала она на том, сдобренном украинскими, русскими и польскими словами, специфичном языке еврейской "черты оседлости", что вывезла она из Сквиры или какого другого местечка Киевской губернии. После смерти мужа Лейба-Ицхока, о котором не знавший деда внук напишет в рассказах "В подвале" и "Пробуждение", Миндля Ароновна жила в семье своего Маня Ицковича, в миру Эммануила Исааковича - отца писателя, где - на Ришельевской, 17 - и умерла от пневмонии в 70-летнем возрасте весной 1913 года. А через 11 лет на том же печальной участи 2-м еврейском кладбище навсегда упокоился Мань Ицкович, оставшийся не у дел бывший одесский предприниматель, представитель множества всемирно известных компаний по производству сельскохозяйственных машин. В конце 1950-х годов на памятнике отцу стараниями вдовы сына появилась надпись "Памяти писателя Исаака Бабеля". Но сегодня уже ничего этого не осталось...

Когда умерла Миндля Ароновна, Бабеля в Одессе не было - он учился в Киевском коммерческом институте. Спустя два года, в Саратове, куда институт был эвакуирован в связи с войной, ему вспоминалась бабушка Миндля, ее жарко натопленная комната, ее "фаршированная рыба с хреном (блюдо, ради которого стоит принять иудейство)", и он написал рассказ "Детство. У бабушки", который был впервые опубликован спустя несколько десятилетий после смерти автора - в 1974 году. Потом в память бабушки он назовет персонаж своего рассказа - кухарку Песю-Миндл, что служила на постоялом дворе Любки Казак. Но сама Миндля Ароновна, скорее всего, ни к Молдаванке, ни, тем более, к постоялому двору, никакого отношения не имела.

Значит, если разрабатывать показавшуюся столь привлекательной версию Алексея Борисова о хозяйке постоялого двора на Молдаванке, предстояло искать давние следы бабушки И.Бабеля по материнской линии, о которой мне ровным счетом ничего не было известно, кроме, разве что, фамилии, уходившей корнями, как оказалось, в давнее прошлое Одессы, когда в городе начали селиться евреи из разных местечек "черты оседлости", из Галиции, Германии и других стран...

* * *

В первые десятилетия XIX века в Одессу переселилось множество галицийских евреев: купцы, старьевщики, портные, торговцы вразнос, сапожники, меламеды, ювелиры, шамесы, извозчики, хозяева меняльных контор, часовщики, кладбищенские сторожа, маклеры, переплетчики, дробильщики камня, булочники и люди безо всякой профессии, но надеявшиеся, однако, на новую жизнь, благополучие да удачу в молодом, растущем и богатеющем, казалось, на глазах, городе... В 1818 году из города Броды, этой "столицы" евреев Галиции, приехал 17-летний Мозес-Фроим Лейзеров Швехвель, кое-как обустроился, позже женился на своей ровеснице Фейге и квартировал у местного еврея Хаима Метелина, поскольку на собственные хоромы денег не поднакопил, занимаясь, по его словам, "черной" работой. Лишь через много лет он примкнул к многочисленному клану одесских ремесленников и стал "подмастерьем еврейского мужского портновского цеха" вместе, кстати, с неким Ициком Грачом, однофамильцем будущего бабелевского героя Фроима Грача, могучего, рыжего, одноглазого биндюжника с Дальницкой улицы, что в самом сердце Молдаванки.

А задолго до этого, порешив, наверное, навсегда остаться на новом месте, Мозес Швехвель летом 1824 года принял российское подданство, был причислен к мещанскому сословию и стал полноправным жителем той Одессы, которую сегодня называют пушкинской. Но о Пушкине Мозес, скорее всего, ни сном ни духом не ведал, так как грамоте не обучался и ежели изредка требовалось расписаться, то за него это проделывал приятель, сосед или просто случившийся рядом грамотный человек. Сын же его уже ходил в начальное еврейское училище, так что, как сейчас сказали бы, подвижка в образовании была налицо, и традиция эта продолжилась в потомках: несколько внучек неграмотного Мозеса пошли "по медицинской части", правнучки училась на одесских Высших женских курсах, праправнучка преподавала в знаменитой Сорбонне, а одна из прапраправнучек - Татьяна - сегодня "на ты" с компьютером и живет, к слову, на Степовой улице, этой "Дерибасовской Молдаванки"...

О Фейге Швехвель известно лишь, что она умерла не позднее 1862 года. Счастлив ли, спокоен, сыт ли по крайней мере был Мозес-Фроим - сие неведомо, перебивался, наверное, как вся еврейская беднота, только пережил он бомбардировку Одессы весной 1854 года, память о которой пушкой застыла на Приморском бульваре, три холерные эпидемии, четыре еврейских погрома, смерть сына, другие беды да напасти, успел нянчить многочисленных внуков, дожил до глубокой старости и умер в январе 1888 года...

Как заметил однажды И.Бунин, рассказа заслуживает "каждый из живших на земле". Трижды прав Иван Алексеевич, только обо всех не расскажешь, да и не разглядели бы мы сегодня в глубине времени семью безвестного одесского подмастерья, не окажись Мозес-Фроим и Фейга прадедом и прабабкой по материнской линии... Исаака Бабеля.

Сын же их, Арон Мозесов, был, соответственно, дедом писателя, а вот чем на хлеб зарабатывал, какое занимал место под жарким одесским солнцем, - неизвестно, вроде по коммерческому делу идти пытался. В 1873 году, будучи уже женатым человеком, купил он дом на Молдаванке, на Головковской, 38, - второй от угла Дальницкой, но не переселился туда, а через 2 года и вовсе заложил его за полторы тысячи рублей, которые по прошествии срока не смог или не захотел возвращать. Так и не стал Арон Швехвель домовладельцем, и посему дом этот к Бабелю никакого отношения не имеет.

Да и сам Арон Мозесов внука Исаака не увидел, потому как пятидесяти лет от роду в 1886 году умер от эмфиземы легких, оставив 45-летнюю жену свою Хаю-Лею с шестью детьми: сыном Меером и дочерьми Фейгой (названной в память бабушки), Симой, Зельдой, Гесей и Гитл. Да простят мне библейскую скрупулезность генеалогии, но от большинства людей этих никого уже и ничего не осталось кроме имен, так пусть хоть они не будут преданы забвению, тем более, что сам Бабель родню почитал и жаловал. По словам вдовы писателя Антонины Николаевны Пирожковой, когда-то в Одессе он без устали водил ее по городу, показывая дома, где "жили родственники и где он бывал".

После смерти Арона Швехвеля многочисленная семья его начала распадаться под ударами судьбы. Меер, благочестивый прихожанин синагоги на Госпитальной (Богдана Хмельницкого), 66, в 33 года умер в 1893 году от наследственной болезни легких. Детей он не оставил, а вдова его Юля Лейбовна через 2 года вышла замуж, но это уже другая семья и другая история.

Вдовствовавшая Сима вторично вышла замуж и в 1896 году уехала с мужем Израилем Абрамовичем Фаерманом в его родной Кишинев.

Младшая дочь Гитл, которую называли Катей, стала зубным врачом и поселилась отдельно от матери на Тираспольской, 12, в квартире 3, а в 1920-х годах и вовсе перебралась в Москву, где много лет проработала в консерватории. Она работала там зубным врачом - должность, наравне с ларингологом обязательная для подобных учебных заведений.

Средняя дочь Зельда, в миру Зина, акушерка, вышла в 1896 году замуж за Сруля Нахамкиса, унтер-офицера запаса, студента-медика, который, заразившись сибирской язвой, умер 2 года спустя; бездетная вдова его поселилась у Кати на Тираспольской.

Геся, тоже акушерка, что стало уже семейной профессией Швехвелей, вышла замуж за провизора Кисиль-Иегуду Аврумова Кушнира, в 1900 году родила дочь Аду - единственную двоюродную сестру И.Бабеля - и обосновалась с семьей на Ришельевской, 21.

Но первой порадовала Хаю-Лею внуками старшая дочь Фейга, которая вышла замуж за Эммануила Бабеля в 1890 году, в 1891-м родила первенца, названного в память деда Ароном, в следующем году - дочь Анну, а еще через год - Исаака, будущего писателя. Через несколько лет Бабели уехали в Николаев, где Эммануил Исаакович поступил на службу в фирму Бирнбаума по торговле сельскохозяйственными машинами. В Николаеве умерли Арон и Анна, и в 1897 году родилась дочь Мэри. По возвращении из Николаева в Одессу в 1905 году все семейство - Фейга Ароновна, Эммануил Исаакович, Миндля Ароновна, Исаак и Мэри - на 4 года тоже поселились у Кати на Тираспольской. Квартиру эту, дом и двор Бабель опишет потом в рассказе "Пробуждение" - о злополучном своем обучении музыке у маэстро Петра Соломоновича Столярского, выведенного под фамилией Загурский: "По цементному дворику... опираясь на трость, шествовал господин Загурский, мой учитель музыки".

Но перо Исаака Бабеля, как оказалось, сберегло еще один дом, тот, из-за которого, собственно, поначалу и был затеян поиск - "родовое гнездо" на Молдаванке...

* * *

"На Молдаванке, на углу Дальницкой и Балковской улиц, стоит дом Любки Шнейвейс", - писал И.Бабель. Дом этот давно и хорошо знаком читателям "Любки Казак" и "Отца", но не "опознан" литературоведами, поскольку рассказы Бабеля, в которых, по его словам, многое "из детской поры", все же никоим образом нельзя рассматривать как биографическую хронику. Но, как свидетельствуют беспристрастные документы, именно здесь, на Дальницкой, 21, не позже 1873 года поселились дед и бабушка И.Бабеля, появлялись на свет их дети, и умер Арон Мозесов, отсюда уходили "в жизнь" сестры Швехвель, сюда возвратилась из Кишинева вторично овдовевшая Сима, и много-много лет жила Хая-Лея Тодресова - высокая седая старуха со строгими глазами и горестными складками в уголках рта, отметинами нелегкой судьбы. И здесь же, скорее всего, родились ее внуки Арон, Анна и Исаак Бабели - другого, более "подходящего" адреса на Молдаванке не сыскать.

Сегодня на этом месте высятся корпуса завода "Стройгидравлика", а во времена Бабеля и много раньше располагалось обширное частное владение, включавшее, как о том написано в рассказе "Любка Казак", "винный погреб, постоялый двор, овсяную лавку и голубятню на сто пар крюковских и николаевских голубей". Голубятня, понятно, дело приватное и не отражается в документах, но остальное можно на их основе дополнить некоторыми подробностями.

На участке, числившемся под #21 на Дальницкой улице, было три выстроенных из ракушечника и крытых старинной черепицей-татаркой жилых флигеля, два каменных же сарая-коровника да просторный, поросший травой двор с водопроводным краном, отхожим местом и, как тогда именовали, помойной ямой. Принадлежало все это некоему Смирнову, у которого Швехвели арендовали жилье, а потом отошло к тираспольскому мещанину Фоме Булгакову, жена которого Ксения Даниловна содержала тут постоялый двор. А непременной принадлежностью этого заведения была "Торговля овсом и сеном", коей заправляла бабушка И.Бабеля Хая-Лея Тодресова: доброй памяти Алексей Борисов был не далек от истины.

Родившаяся в 1841 году в Одессе Хая-Лея нигде и ничему не обучалась, по-еврейски и тем более по-русски читать-писать не умела, что, впрочем, не мешало ей вполне сносно управляться со своей овсяной лавкой, оказавшейся после смерти мужа серьезнейшим подспорьем, а может, и единственным источником существования. Постоялый двор, а еще больше винный погреб и овсяная лавка были своеобразным клубом, куда постоянно заявлялись жители Дальницкой, Балковской, Головковской и других близлежащих улиц Молдаванки: биндюжники, поденные рабочие, налетчики, торговцы вразнос, скупщики краденого, кузнецы, лошадиные барышники, сапожники, наводчики и старьевщики, которых в Одессе упорно именовали старевэщниками, со всеми своими удачами, бедами, успехами, тревогами, интересами, невзгодами, надеждами и разочарованиями...

А неподалеку с незапамятных времен располагалась давно канувшая в прошлое Балковская синагога, в свечном полумраке которой можно было разглядеть купца Давида Голубчика, "коллегу" Хаи-Леи - торговца сеном и овсом Шлойму Грача со Столбовой улицы, Соломона Тартаковского, пробавлявшегося торговлей красками и чернилами на Прохоровской, мелкого служащего ссудной кассы Цудечкиса, промышлявшего торговлей недвижимостью Нухима Шнейвейса со Степовой, старожила Молдаванки Лейба Быка и других почтенных граждан с фамилиями, известными нам по "Одесским рассказам"... А на отведенных для женщин местах синагоги изредка появлялась закадычная подруга бабушки Бабеля, известная всей Молдаванке Любка Шерман, вечно замороченная своими каменоломнями, складом керосина, рестораном и домами на всем квартале Мельничной улицы от Головковской до Балковской... Жизнь Молдаванки клокотала счастьем, вскипала горем, пузырилась страстью, умиротворялась воспоминаниями и оборачивалась фольклором, к которому приохотила Исаака Бабеля бабушка Хая-Лея.

Как с неугасшей за множество лет ревностью рассказывала мне Ада Кисилевна, бабушка буквально души не чаяла в единственном внуке, поведывала ему массу невероятных историй, известных уже только ей и интересных разве что Исааку, при первой возможности водила его на Молдаванку и показывала, объясняла, знакомила, понимая, что скоро это все уйдет вместе с ней. Но она и представить себе не могла, что произойдет это гораздо раньше...

Когда осенью 1920 года И.Бабель возвратился в Одессу из польского похода Первой Конной армии, во время которого ему довелось побывать в Бродах, может быть, не зная, что этот опаленный войной городок - родина предков, он лучше других знал, сколько уже было и еще будет разрушено из того, что достойно лучшей участи. И прежде чем за письменным столом "возвратиться" в Конармию, где никто не опасался, что "если не стрелять в воздух, то можно убить человека", он постарался уберечь от забвения впитанные с молоком матери и рассказами бабушки жизнь и нравы старой Молдаванки, представив их в виде мифа, самого, пожалуй, "долговечного" жанра. При этом Бабелю пришлось опустить, столкнуть, переиначить, приглушить или переосмыслить многие реалии. Так, постоялый двор на Дальницкой "перешел" от Ксении Булгаковой к Любке Шерман, которая, в свою очередь, "приняла" фамилию оборотистого Шнейвейса, овсяная лавка бабушки Хаи-Леи "лишилась" хозяйки, имя бабушки Миндли было "даровано" кухарке, а с "тертым стариком" Цудечкисом и вовсе забавная история приключилась. По словам автора рассказа "Любка Казак", Цудечкис поступил управляющим на постоялый двор после того, как "лет десять тому назад... смаклеровал одному помещику молотилку". А заканчивая рассказ обещанием поведать еще немало интересных историй о Цудечкисе же, Бабель сообщает, что "он пробыл в своей должности пятнадцать лет".

Думаю, что это не небрежность или недосмотр автора, а характерное для мифа разночтение, от которого он не только не теряет прелести, а, как говорят в Одессе, совсем наоборот.

Да и сама жизнь Исаака Бабеля обрела с годами черты мифа, чему причиной некоторые особенности его характера, обстоятельства жизни, судьба рукописей и книг. За годы забвения писателя и запрета его произведений ушли из жизни многие из его родственников, друзей и современников. Но оставшиеся успели и сумели поделиться тем, что сохранила их память.

* * *

В середине 1960-х годов довелось мне быть знакомым с московским писателем Георгием Николаевичем Мунблитом, человеком старинной любезности и обязательности, к тому же благосклонно относившимся к моим, тогда еще только разворачивающимся литературным разысканиям. Сам Мунблит в то время писал воспоминания об Эдуарде Багрицком, Исааке Бабеле, Илье Ильфе, Евгении Петрове и при встречах наших читал их мне, или, как он говорил, "обкатывал на человеке из Одессы". При этом он в какой-то неуловимый момент перевоплощался в персонажей своих будущих "Рассказов о писателях".

Однажды, прервав чтение, Георгий Николаевич будничным таким тоном, будто понимая, что неинтересно мне это, сказал: "Не далее как вчера я встретил Арама на Тверской", - московские улицы он часто называл старыми именами. А я, не успев заметить, что он уже "в образе" неистощимого на розыгрыши Багрицкого, "заглотнул" наживку и, наслышанный о многочисленных знакомствах Мунблита, равнодушно ответил, что Хачатурян, мол, хорошо, интересно и приятно, но мне нужно "больше Одессы", поскольку я уже через два дня уезжаю из Москвы. И тогда Георгий Николаевич откинулся на спинку кресла и с иронией и неистребимыми одесскими интонациями Евгения Петрова спросил: "Или вас уже не интересует человек, который рисовал самого Исаака Бабеля, и заметьте себе: с натуры?"

Меня интересовал человек, который рисовал с натуры Исаака Бабеля, и на следующий уже день я разговаривал с Арамом Ванецианом, 70-летним художником, учеником знаменитого Строгановского училища и выпускником не менее легендарного Вхутемаса, иллюстратором произведений Лермонтова, Пушкина, Салтыкова-Щедрина, Толстого, Чехова...

Может быть, именно это пристрастие к литературе и определило выбор Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, основателя и первого директора Гослитмузея, когда он, в начале 1939 года задумав создать в музее галерею портретов современных писателей, поручил Ванециану нарисовать Исаака Бабеля.

Предварительно договорившись с Бабелем по телефону, Ванециан отправился к нему в Большой Николо-Воробинский переулок, где его ждали любезный прием и решительный отказ. "Да куда же мне в музей, я ведь еще начинающий, я еще и писать как следует не научился, - объяснял свой отказ Бабель и решительно заключил, - нет, мне еще рано в музей!" И начались просьбы, увещевания, ссылки на "самого" Бонч-Бруевича и недоумения по поводу того, что не может же Государственный литературный музей остаться без портрета Бабеля только потому, что он, по его собственному и, кстати, никем не подтвержденному мнению, еще не научился писать, как Лев Толстой. "Ну, хорошо, - сдался наконец Бабель, - только будем работать вместе". И не успел Арам высказаться насчет того, что портрет ведь не "Двенадцать стульев" и не карикатуры Кукрыниксов, которые можно создавать "коллективно", как Исаак Эммануилович ошарашил его еще больше: "Только при этом вы будете сидеть, а я - ходить". И когда совершенно обескураженный художник уже был готов согласиться на все, Бабель успокаивающе сказал: "Нет, нет, вы будете заниматься своим делом, а я - своим".

Оказалось, что он просто не может работать сидя. Усадив Ванециана за маленький столик, Бабель, кажется, тут же позабыл о нем и занялся "своим делом". Он ходил по комнате, скорее даже, шагал выверенным маршрутом от двери к письменному столу, задумчивый, полностью ушедший в себя, но ни разу при этом не зацепил стул, не натолкнулся на тахту, не задел шкаф. Он вышагивал, иногда останавливался, задумавшись, потом продолжал ходить, на половине пути мог вдруг повернуться и подходил к рабочему столу, на котором лежали узкие листочки бумаги. Записав что-то, он, как пчела за взятком, снова отходил от стола и продолжал ходить. Иногда звонил телефон, и Бабель брал трубку с нескрываемой досадой на то, что вынужден прервать свою, казавшуюся художнику такой странной работу. А один раз Ванециан услышал, как писатель довольно красивым женским голосом сказал в трубку, что Бабеля, мол, нет дома и, самое главное, совершенно неизвестно, где он сейчас находится и когда вернется...

Постепенно освоившийся Ванециан был даже доволен таким необычным "сеансом", потому как имел полную возможность наблюдать Бабеля в его естественной обстановке, занятым обычным для него делом.

В первый день художник больше присматривался к своей "шагающей модели", во второй приход, когда все повторилось в точности, за исключением, пожалуй, обескураживающего начального разговора, в альбоме появилось несколько зарисовок, скорее даже графических "размышлений" на тему будущего портрета. А потом последовал знаменитый бабелевский чай, над которым он священнодействовал в кухне, а когда принес стаканы в комнату, она наполнилась необыкновенным ароматом.

После этих двух сеансов, если их можно было так назвать, Исаак Эммануилович уехал в Ленинград, по возвращении обосновался на лето в подмосковном Переделкино, и Ванециан с ним больше не встретился, поскольку в Москву Бабеля привезли уже в машине НКВД.

Исаака Бабеля рисовали Н.Альтман. Ю.Анненков, В.Милашевский, Б.Ефимов и Кукрыниксы... Зарисовки Арама Ванециана остались, по-видимому, последним изображением Бабеля, исполненным доброй рукой художника. Через несколько месяцев на него уже глянул холодный зрачок объектива фотоаппарата на Лубянке... Спустя десятилетия Бабель вернулся в Одессу своими книгами, инсценировками рассказов, экспонатами Литературного музея, мемориальной доской на Ришельевской, 17, улицей Бабеля на его родной Молдаванке...


"Вестник" №5(212), 2 марта 1999