Валентин Исаакович Рабинович
Лициний, зришь ли ты

Валенитин Исаакович Рабинович - Валентин Рич

Поскольку в моем отечестве атеизм был государственной доктриной, Библия попала ко мне в руки только в середине моей жизни, и моим Священным Писанием стали другие книги. В детстве «Робинзон Крузо», «Гулливер», «Том Сойер», «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо», «Таинственный остров».

В юности к ним добавились «Герой нашего времени», «Накануне», «Отцы и дети», «Война и мир», «Идиот», «Преступление и наказание», «Гранатовый браслет», «Дом с мезонином», «Сказки об Италии», а из иностранных – «Овод», «Большие ожидания», весь Гюго, весь Бальзак, почти весь Стендаль, «Прощай оружие» Хэмингуэя, «Пан» Кнута Гамсуна, «Нора» Ибсена, «На Западном фронте без перемен» Ремарка.

В первый же год пребывания в армии, куда меня забрали сразу после школы, я впервые глотнул Пастернака и Киплинга. Отвадить меня от книг не смогла даже начавшаяся вскоре война.

Двадцать седьмого августа 1942 года, в 17 часов 30 минут, походная колонна нашей батареи, обдав синей бензиновой гарью придорожные кусты, двинулась из Парголова на фронт. Несколько минут машины прыгали по крутым выбоинам между могучими розовыми булыжинами, натужным ревом моторов извещая окрестное население о нашем отбытии. Впрочем, населения тут оставалось не бог весть сколько, блокада плотно прошлась по ленинградским пригородам. Многие дачи стояли заколоченные, иные разобраны были на дрова.

2

Накануне я был дежурным по кухне и утром пришел в каптерку к повару Митьке Шандеру получать продукты.

– Айн момент, – сказал Митька, – только отвешу конфет комбату.

И тут мой взгляд упал на лежавший на весах листок бумаги с острыми клочьями по одной стороне. Что-то необычное было в этом листке. То ли цвет – с костяным каким-то отливом, то ли еще что-то. Я нагнулся и прочел:

Лицинiй, зришь ли ты? На быстрой колеснице
Венчанный лаврами, в блестящей багрянице,
Спесиво развалясь, Ветулiй молодой
В толпу народную летит по мостовой…

Я выхватил из Митькиных рук тоненькую книжку в темном кожаном переплете, из которой он только что выдрал листок, и неожиданно для себя самого диким голосом заорал:

– Где взял, дубина?!
– Ты чего? – с ошалелой ухмылкой уставился на меня Шандер, тоже никак не ожидавший от меня подобной ярости. – А чего такого? Там их знаешь сколько?!

Через полчаса мы с Шандером подбежали к стоявшему среди высоких берез одноэтажному дому, который, как объяснил мне Митька, остался без хозяев и выдан был нашей батарее на дрова. Мы вошли внутрь.

3

Разбирать на дрова это никому теперь не нужное жилище начали с крыши. И ветер нанес уже в комнаты серую пыль и ярко-желтые треугольнички березовых листьев. Мебели не было почти совсем, но по темным пятнам невыцветшего паркета можно было понять, что в углу стоял рояль, у стены напротив окна – диван, под окном, скорее всего, – письменный стол. И только книги оставались на своих местах – как часовые, которых забыли сменить.

Их были многие сотни, если не тысячи. В черных массивных резных шкафах, и в так называемых шведских, с откидными дверцами, и на простых, сделанных из сосновых досок стеллажах, поднимавшихся до самого потолка, в центре которого теперь зияла дыра. Шекспир – на английском языке, Сервантес – на испанском, Данте – на итальянском, Вольтер – на французском, Гете – на немецком.

И еще были книги, язык которых я не мог определить: какие-то закорючки покрывали тяжелые листы фолиантов, то ли армянские, то ли арабские, то ли древнееврейские. А в других непонятных книгах легкая до невесомости бумага покрыта была диковинными иероглифами, бежавшими сверху вниз. Но больше всего находилось тут наших, русских книг. Четыре комнаты из шести были набиты ими целиком.

Шандер ушел, а я все не мог оторваться – хватал то одну книгу, то другую, перелистывал и ставил обратно. Сперва я проделывал это безо всякой системы, пока не наткнулся на Лермонтова – точно такой же однотомник, какой стоял в шкафу у нас дома, только этот был не в светло-зеленом, а в светло-сиреневом переплете. Я взял его – и что-то сжалось у меня в груди.

4

После Лермонтова я стал искать других своих знакомцев. И одним из первых увидел Гейне. Четыре томика в кофейного цвета картонных переплетах. В точности такие в восьмом классе подарила мне мама. Я лихорадочно раскрыл первый томик – «Buch der Lieder». Где же оно, мое любимое, где же оно?.. Вот! На месте!

Aus meinen grossen Schmerzen
Mache ich die kleinen Lieder;
Die heben ihr klingend Gefteder
Und flattern nach ihrem Herzen.

Sie fanden den Weg zur trauten.
Doch kommen sie wieder und klagen,
Und klagen, und wollen nicht sagen,
Was sie im Herzen schauten.

…Из всех моих больших страданий
Я песню маленькую сделал;
Она вспорхнула, словно птица,
И к сердцу милой полетела.

Она нашла дорогу к милой,
Но плача, снова прилетела –
И что увидела в том сердце,
Поведать мне не захотела…

Острые готические буковки поплыли у меня в глазах. Было! Все было! И наша Москва! И наши книги! Было – и есть! И будет – во веки веков!

Вернувшись на батарею, я рассказал о сокровище комбату, и комбат распорядился поставить часового, пока не договорится с полковым начальством о том, чтобы переправить книги в полковую библиотеку. Но договориться он не успел – пришел приказ сворачиваться. Тогда я взял свой матрацный мешок, вытряхнул из него солому и до отказа набил книгами.

5

Так и получилось, что вместе со мной ехали теперь на передовую тот Лермонтов и тот Гейне. И тоненькая зеленая книжица Редьярда Киплинга со страшным, как заклинанье, «Я шел сквозь ад шесть недель, и я клянусь, там нет ни тьмы, ни жаровен, ни чертей, только пыль, пыль, пыль, пыль от шагающих сапог». И эпос древней Индии «Рамаяна».

И Конан Дойл с его великим сыщиком. И Эдгар По с его мрачным вороном. И «Заратустра» Фридриха Ницше, в котором я так ничего и не смогу понять, ну ни единой фразы – то есть все слова, каждое в отдельности, будут понятны, но складываться они будут в какую-то абракадабру.

А из наших – весь мой любимый Толстой. И весь Достоевский, от которого я обыкновенно не мог оторваться, но уж если оторваться удавалось, то подолгу потом не хотелось приниматься за чтение снова.

И, конечно, те, одетые в кожу томики, один из которых я отобрал у Митьки Шандера: «Сочинения Александра Пушкина», изданные в Санкт-Петербурге, в Департаменте народного просвещения, в одна тысяча восемьсот двадцать девятом году, когда поэту оставалось еще целых восемь лет жизни, и были у него еще впереди и Болдинская осень, и женитьба на красавице Натали, и пуля Дантеса. Тоненькие томики с ломкой желтоватой бумагой, которая не была тогда еще ни желтоватой, ни ломкой, и ему не страшно было касаться их своей легкой рукой…

6

На фронте нашу батарею ждали тяжелые бои, в первый же день мы потеряли комбата, еще семнадцать человек и три орудия из имевшихся четырех. Нас не раз накрывали минометным огнем, давили артиллерией, бомбили. Не раз осколки снарядов, мин и бомб залетали и в мой котлован, один осколок даже исхитрился вонзиться мне в бровь. Но книги уцелели.

И когда фашисты были отброшены от города, мне удалось передать их в наш военный полковой городок, в библиотеку. Все содержимое матрацного мешка, за одним-единственным исключением. Покалеченный томик из первого собрания сочинений Александра Сергеевича Пушкина, с надорванным переплетом и выдранной страничкой, оторвать от своего сердца я не смог.

Он и сейчас стоит на полке в одном из моих книжных шкафов, рядом с книжицей в картонном переплете кофейного цвета – «Книгой песен» Гейне – из того самого четырехтомника, что когда-то, на заре моей жизни, подарила мне мама.

…Aus meinen grossen Schmerzen
Mache ich die kleinen Lieder…

Источник

Оглавление

www.pseudology.org