Соловьёв С.М.
История падения Польши
ГЛАВА I

В 1620 году католицизм праздновал великую победу: страна, в которой некогда было высоко поднято знамя восстания против него во имя славянской народности,- страна, которая и теперь вздумала было восстановить свою самостоятельность вследствие религиозного движения,- Богемия была залита кровию; десятки тысяч народа покидали родину; иезуит мог на свободе жечь чешские книги и служить латинскую обедню. Теперь оставались только два самостоятельных славянских государства в Европе - Россия и Польша; но и между ними история уже постановила роковой вопрос, при решении которого одно из них должно было окончить свое политическое бытие. В том самом 1620 году, столь памятном в истории славян, в истории борьбы их с католицизмом[1], на Польском сейме волынский депутат, описывая нестерпимые гонения, которые русский народ в польских областях терпел за свою веру, закончил так свою речь: "Уже двадцать лет на каждом сеймике, на каждом сейме горькими слезами молим, но вымолить не можем, чтобы оставили нас при правах и вольностях наших. Если и теперь желание наше не исполнится, то будем принуждены с пророком возопить: "Суди ми, Боже, и рассуди прю мою"".

Суд Божий приближался: русские люди были не одни среди врагов своей веры и народности, за ними стояло обширное и независимое Русское, православное государство. После целого ряда восстаний, страшной резни и опустошений по обеим сторонам Днепра Малороссия поддалась русскому царю. Заветная цель собирателей Русской земли, Московских государей, государей всея Руси, казалось, была достигнута. После небывалых успехов русского оружия, после взятия Вильны царь Алексей Михайлович имел праводумать, что Малороссия и Белоруссия, Волынь, Подолия и Литва останутся навсегда за ним. Но великое дело только что начиналось, и для его окончания нужно было еще без малого полтораста лет. Шатость, изменчивость казаков дали возможность Польше оправиться и затянули войну, истощившую Московское государство, только что начавшее собираться с силами после погрома Смутного времени[2]; гетман Западной Украйны Дорошенко передался султану - и этим навлекал и на Польшу, и на Россию новую войну со страшными тогда для Европы турками. Россия и Польша, истощенные тринадцатилетнею борьбою, спешили прекратить борьбу ввиду общего врага; в 1667 году заключено было Андрусовское перемирие: Россия получала то, что успела удержать в своих руках в последнее время, Смоленск, Чернигов и Украйну на восточной стороне Днепра, Киев удерживала только на два года, но потом, по Московскому договору 1686 года, Киев был уступлен ей навеки.

Здесь почти на сто лет приостановлено было собирание Русской земли. Сначала опасность со стороны турок требовала не только прекращения борьбы между Россиею и Польшею, но и заключения союза между ними; вслед за тем преобразовательная деятельность Петра Великого подняла другую борьбу - с Швециею. С основания Русского государства, в продолжение осьми веков мы видим в нашей истории движение на восток или северо-восток. В XII и XIII веках историческая жизнь видимо отливает с Юго-Запада на Северо-Восток, с берегов Днепра к берегам Волги; Западная Россия теряет свое самостоятельное существование; Россия Восточная, Московское государство, сохраняя свою самостоятельность, распространяется все на восток, обхватывает восточную равнину Европы и потом занимает всю Северную Азию вплоть до Восточного океана, а на западе не только не распространяется, но теряет и часть своих земель, которые в первой четверти XVII века отошли к Польше и Швеции. Уход русского народа на далекий Северо-восток важен в том отношении, что благодаря ему Русское государство могло окрепнуть вдали от западных влияний: мы видим, что те славянские народы, которые преждевременно, не окрепнув, вошли в столкновение с Западом, сильным своею цивилизацией, своим римским наследством, поникли перед ним, утратили свою самостоятельность, а некоторые даже и народность. Но и вредные следствия удаления русского народа на Северо-восток также видны: застой, слабость общественного развития, банкротство экономическое и нравственное[3].

Окрепнув, Русское государство не могло долее ограничиваться одним Востоком; для продолжения своей исторической жизни оно необходимо должно было сблизиться с Западом, приобрести его цивилизацию - и в конце XVII века Россия переменяет свое прежнее направление на восток, поворачивает к западу. Этот поворот, который мы обыкновенно называем преобразованием, тяжкий для народа, пошедшего в науку к чужим народам, теперь, однако, не мог повредить его самостоятельности, ибо Россия являлась перед Европою могущественным государством. Этот поворот России с востока на запад не замедлил обнаружиться и тем, что границы ее начинают расширяться на запад; по-видимому, Россия с начала XVIII века принимает наступательное, завоевательное движение в эту сторону. Всмотримся попристальнее в явление.

С начала XVIII века в отношениях России к Западной Европе господствуют три вопроса: Шведский, Турецкий, или Восточный, и Польский; иногда они соединяются вместе по два, иногда все три. Первый поднялся - Шведский, потому что поворот России с востока на запад был поворот к морю, без которого она задыхалась как без необходимой отдушины, а море было в шведских руках. Россия после упорной и тяжкой борьбы овладела балтийским берегом. Швеция не могла забыть этого и при удобных случаях, при затруднительном положении России, предъявляла свои притязания на возврат старых владений.

Другой господствующий вопрос касался берегов другого моря, Черного, ибо Россия, как известно, родилась на дороге между двумя морями, Балтийским и Черным. Первый князь ее является с Балтийского моря и утверждается в Новгороде, а второй уже утверждается в Киеве и победоносно плавает в Черном море.

Еще до начала русской истории Днепром шла дорога в Грецию, и потому при первых князьях Русских завязалась тесная связь у Руси с Византией, скрепленная принятием христианства, Греческой веры; а по нижнему Дунаю и дальше на юг сидели все родные славянские племена, тем более близкие к русским, что исповедовали ту же греческую веру. Когда турки взяли Константинополь, поработили и восточных славян греческой веры, Россия, отбиваясь от татар, собиралась около Москвы, Московское государство осталось единственным независимым государством греческой веры; понятно, следовательно, что к нему постоянно обращены были взоры народов Балканского полуострова. Но в каком отношении находился султан Турецкий к христианскому народонаселению своих областей, в таком же отношении находился государь Московский и всея России к мусульманскому народонаселению своих восточных областей. Московские послы, возвращавшиеся из Турции, привозили вести: "Христиане говорят одно: дал бы Бог хотя малую победу великому государю, то мы бы встали и начали промышлять над турком. К султану приходили послы от татар казанских и астраханских и от башкир, просили, чтобы султан освободил их от русских и принял под свою власть царство Казанское и Астраханское. Султан принял этих послов ласково, но сказал, чтобы подождали немного".

Чего же надобно было дожидаться, с одной стороны, христианскому народонаселению Турецкой империи, с другой - мусульманскому народонаселению восточных областей России? Дожидаться, чтобы взял верх кто-нибудь из двоих: царь Русский, единственный на свете православный государь восточный, как выражались в XVII веке; или султан Турецкий, естественный покровитель всего мусульманства. Кажется, ясно, как этот вопрос относится к истории Европы и христианства!

Вопрос не был решен ни в XVII, ни в первой половине XVIII века; победы Миниха только смыли позор прутский. Россия, так поднятая в глазах Европы Петром Великим, Россия, которой союза наперерыв искали западные державы,- Россия в отношении к хищническому народонаселению Востока находилась в том же положении, в каком остановилась еще в XVI веке. Нестерпимое хищничество орд - Казанской, Ногайско-Астраханской и Сибирской - заставило Россию покончить с ними; но она не была в состоянии покончить с самою хищною из орд татарских - с Крымскою, которая находилась под верховною властию султана Турецкого. Крымский вопрос был жизненным вопросом для России, ибо, допустив существование Крымской орды, надобно было допустить, чтобы Южная Россия навсегда оставалась степью; чтобы вместо хлебных караванов, назначенных для прокормления Западной Европы в неурожайные годы, по ней тянулись разбойничьи шайки, гнавшие толпы пленников, назначенных для наполнения восточных невольничьих рынков.

Вопрос Крымский не был решен в первой половине XVIII века и передан второй. Передан был и другой подобный же вопрос - вопрос Польский.

Во второй половине XVIII века, волею-неволею, России надобно было свести старые счеты с Польшею. Привели дело к концу: 1) русское национальное движение, совершавшееся, как прежде, под религиозным знаменем; 2) завоевательные стремления Пруссии; 3) преобразовательные движения, господствовавшие в Европе с начала века до конца его.

Религиозная борьба, поднявшая Русь против Польши в XVI веке, повела во второй половине XVI 11-го к знаменитому вопросу о диссидентах, игравшему такую роль в истории падения Польши. Здесь связь явлений, кажется, очень ясна; распространяться о ней не нужно. Что касается до завоевательных стремлений Пруссии, то мы за объяснениями их можем обратиться к немецким историкам, которые скажут нам следующее:

"Шляхетская республика (Польша) в XVI столетии взяла на себя относительно Восточной Европы ту же самую роль, какую, относительно Запада, взял на себя Филипп Испанский, то есть: стремление к всемирному владычеству во имя католицизма. Как Филипп, в качестве защитника старой Церкви, старался подчинить себе Англию, так Сигизмунд Польский старался подчинить себе свою родину, Швецию; как Филипп имел приверженцев во Франции, держал гарнизон в Париже и имел в виду посадить дочь свою на Французский престол, так Сигизмунд имел партию в Москве, занимал своим войском Кремль и, наконец, видел избрание сына своего в цари Московские. Но и следствия были одни и те же как на востоке, так и на западе: повсюду кончилось неудачей.

Как Франция соединилась около Генриха IV, так Россия собралась около Михаила Романова; как в борьбе с Филиппом развилась юная морская сила Англии, так в польских войнах вырос герой протестантизма, Густав-Адольф[4]. Польша вышла из борьбы столь же изможженною и лишенною средств к жизни, как и Испания. Такая роль Польши в религиозных войнах, конечно, не могла смягчить той застарелой ненависти, которая изначала существовала между Польшей и Немецким Севером. Целые века оба народа вели борьбу за широкие равнины между Эльбой и Вислой, которые сначала были заняты германцами, потом, по удалении последних во время великого переселения народов, стали жилищами славян. Здесь немецкая колонизация снова завоевала Бранденбургские марки и Силезию, потом немецкий меч покорил Прусские земли. Господство Немецкого ордена утвердилось здесь сначала с согласия поляков; но когда орден перестал признавать верховную власть Польши, последовала смертельная борьба, кончившаяся, после вековых войн, полным покорением ордена. Восточная Пруссия стала польским леном, западная - польскою провинцией. Страны эти приняли протестантизм, и Восточная Пруссия сделалась через это светским герцогством, которое скоро после того досталось курфирстам Бранденбургским.

Западная Пруссия, которой горожане и дворянство большею частью были протестантами, приняла относительно короля Сигизмунда положение, подобное положению Нидерландов относительно Филиппа II; враждебное отношение провинции к королевству, немецкого языка к польскому было усилено враждою религиозной, здесь победа католической реакции повлекла бы за собою непосредственно падение немецкого элемента. Курфирстам Бранденбургским удалось принудить Польшу отказаться от своих ленных прав, и Восточная Пруссия стала самостоятельным государством. Польша подчинилась необходимости, но не забыла своих притязаний: скоро потом она заключила союз с Людовиком XIV для возвращения себе Пруссии, и, когда Фридрих I принял титул Прусского короля, посыпались протесты польских магнатов. Так родилось Прусское государство в борьбе за немецкую национальность и свободу вероисповедания, в полной внутренней и внешней противоположности к Польше. Вражда заключалась здесь в натуре вещей. Кто об этом не пожалеет? Но что значит человеческое сожаление в отношениях между народами? Пока Польша существовала, она должна была стремиться сделать Кенигсберг опять польским городом, а Данциг - католическим. Пока Бранденбургия оставалась страною немецкою и протестантскою, главная задача ее состояла в том, чтобы сделать мархию и герцогство целостным государством чрез освобождение Западной Пруссии"[5].

Третьею причиной падения Польши указали мы преобразовательные движения XVIII века. Преобразовательная деятельность европейских правительств началась на востоке в последних годах XVII века: вследствие преобразовательной деятельности Петра Великого Восточная Европа приняла новый вид и соединилась с Западною; во второй половине века на новые движения в литературе и обществе откликнулись три монарха: Екатерина II - в России, Фридрих II - в Пруссии, Иосиф II - в Австрии. Во Франции правительство не сумело удержать в своих руках направление преобразовательного движения - и следствием был страшный переворот, взволновавший всю Европу. Среди преобразовательных движений, которыми знаменовался век,- среди движений, происходивших всюду около, Польша не могла оставаться спокойною, тем более что в ней преобразования были нужнее, чем где-либо: вследствие безобразно одностороннего развития одного сословия, вследствие внутреннего безнарядья Польша потеряла свое политическое значение; ее независимость была только номинальною, более века она уже страдала изнурительною лихорадкою, истощившею ее силы. Естественно, что некоторые поляки должны были прийти к мысли, что единственным средством спасения для их отечества было преобразование правительственных форм; с этой мыслию вступил на престол король Станислав-Август Понятовский, который хотел быть для Польши тем же, чем его знаменитые соседи - Екатерина, Фридрих, Иосиф - были для своих государств. Но что бывает спасительно для крепких организмов, то губит слабые, и попытка преобразования только ускорила падение Польши. Станислав Понятовский взял на себя задачу, которая пришлась не по силам его как короля и не по силам его как человека.

Чтобы понять преобразовательные попытки в Польше во второй половине XVIII века, мы должны обратиться к устройству республики, в каком застал ее Станислав-Август. Польша представляла собою обширное военное государство. Вооруженное сословие, шляхта, имея у себя исключительно все права, кормилась на счет земледельческого, рабствующего народонаселения; город не поднимался, и его народонаселение не могло сопоставить с шляхтою другую, уравновешивающую силу, потому что промышленность и торговля были в руках иностранцев, немцев, жидов. Войско, следовательно, было единственною силою, могшею развиваться беспрепятственно и определить в свою пользу отношения к верховной власти, которая была сдержана в самом начале Польской истории и потом все никла более и более перед вельможеством и шляхтою[6]. Отсутствие государственных и общественных сдержек, сознание своей силы, исключительной полноправности и независимости условливали в польской шляхте крайнее развитие личности, стремление к необузданной свободе, неумение сторониться с своим я перед требованиями общегоблага.

Король избирался одною шляхтою. Шляхта, собиравшаяся на провинциальные сеймы (сеймики), выбирала послов на большой сейм, давала им наказы, и по возвращении с сейма они обязаны были отдавать отчет избирателям своим. Сейм собирался каждые два года сам собою. Для сеймового решения необходимо было единогласие: каждый посол мог сорвать сейм, уничтожить его решения, провозгласивши свое несогласие (veto) с ними: знаменитое право, известное под именем Liberum veto. В продолжение 30 последних лет все сеймы были сорваны. Против произвольных действий правительства было организовано и узаконено вооруженное восстание - конфедерация: собиралась шляхта, публиковала о своих неудовольствиях и требованиях, выбирала себе вождя, маршала конфедерации, подписывала конфедерационный акт, предъявляла его в присутственном месте, и конфедерация, восстание получало законность.

Для управления при короле находились независимые и бессменные сановники, в равном числе для Польши (для короны) и для Литвы: 2 великих маршала для гражданского управления и полиции; 2 великих канцлера и 2 вице-канцлера заведовали судом, были посредниками между королем и сеймом, сносились с иностранными послами; 2 великих и 2 польных гетмана начальствовали войсками и управляли всеми войсковыми делами; 2 великих казначея с 2 помощниками управляли финансами; 2 надворных маршала заведовали двором королевским.
ГЛАВА I

Редкий государь восходит на престол с такими миролюбивыми намерениями, с какими взошла на русский престол Екатерина II. Это миролюбие проистекало из убеждения в необходимости прежде всего заняться внутренними делами, поправить расстроенные финансы, а для этого нужно было, по расчету императрицы, по крайней мере пять лет мира. Отсюда понятно, с каким беспокойством смотрела Екатерина на Польшу, в которой происходили сильные волнения партий, грозившие еще усилиться, потому что королю Августу III оставалось недолго жить и предстояли королевские выборы. Екатерина должна была поддерживать свою партию между польскими вельможами, оказывать покровительство русскому православному народонаселению, подававшему ей жалобы на притеснения от католиков; должна была заботиться, чтобы избран был в короли человек, от которого ей нечего было бы опасаться в будущем, и в то же время должна была хлопотать изо всех сил, чтобы все это было достигнуто мирным путем. Задача очень нелегкая! В Польше боролись две партии: партия придворная, во главе которой стояли всемогущий при Августе III министр Брюль и зять его Мнишек, и партия, во главе которой стояли князья Чарторыйские; последняя партия держалась России, и это определяло взгляд русского двора на польские дела: чтобы поддержать своих, надобно было действовать против брюлевской, или саксонской, партии, противодействовать ее стремлению возвести на польский престол по смерти Августа III сына его, курфирста Саксонского.

Трудность задачи, как мы видели, состояла в том, чтобы достигнуть своих целей мирным путем и в то же время не показать слабости, неспособности к решительным действиям. Встревоженная известиями, что придворная партия готова употребить насилия над членами партии Чарторыйских, Екатерина 1 апреля 1763 года послала приказание послу своему при польском дворе Кайзерлингу: "Разгласите, что если осмелятся схватить и отвезти в Кёнигсштейн кого-нибудь из друзей России, то я населю Сибирь моими врагами и спущу Запорожских казаков, которые хотят прислать ко мне депутацию с просьбою позволить им отомстить за оскорбления, которые наносит им король Польский". Относительно православных Екатерина писала Кайзерлингу: "Епископ Георгий Белорусский[7] подал мне просьбу от имени всех исповедующих греческую веру, с жалобами на бедствия, которые они претерпевают в Польше; поручаю их вашему покровительству; сообщите мне, что нужно для усиления моего значения там, моей партии; я не пренебрегу ничем для этого". Но в то же время она требовала от Кайзерлинга, чтобы он сдерживал рьяность партии Чарторыйских; так, писала она от 4 июля: "Я вижу, что наши друзья очень разгорячились и готовы на конфедерацию; но я не вижу, к чему поведет конфедерация при жизни короля Польского? Говорю вам сущую правду: мои сундуки пусты и останутся пусты до тех пор, пока я не приведу в порядок финансов, чего в одну минуту сделать нельзя; моя армия не может выступить в походв этом году; и потому я вам рекомендую сдерживать наших друзей, а главное, чтобы они не вооружались, не спросись со мною; я не хочу быть увлечена далее того, сколько требует польза моих дел". От 26 июля: "В последнем моем письме я приказывала вам удерживать друзей моих от преждевременной конфедерации; но в то же время дайте им самые положительные удостоверения, что мы их будем поддерживать во всем, что благоразумно, будем поддерживать до самой смерти короля, после которой мы будем действовать, без сомнения, в их пользу".

Между тем не одну Варшаву волновал вопрос: кому быть королем по смерти Августа III? Сильно занимались им также в Петербурге и Москве, и Нестор русских дипломатов граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин настаивал, что всего лучше возвести на престол сына Августа III, будущего курфирста Саксонского. Но иначе определил Совет, созванный императрицею, когда получено было известие, что король очень слаб: Совет решил, что при будущих выборах надобно действовать в пользу Пяста (природного поляка), и именно стольника Литовского графа Станислава Понятовского; если же его нельзя, то двоюродного брата его, князя Адама Чарторыйского, сына князя Августа, воеводы Русского; хранить это в тайне, держать 30 000 войска на границе и еще 50 000 наготове.

Наконец решительная минута наступила: 5 октября 1763 года умер король Август III. "Не смейтесь мне, что я со стула вскочила, как получила известие о смерти короля Польского; король Прусский из-за стола вскочил, как услышал",- писала Екатерина Панину. Старик Бестужев опять подал мнение в пользу курфирста Саксонского, которого следовало поддерживать: "во-1) главнейше вследствие того намерения, которое уже о нем при государыне императрице Елисавете Петровне принято и союзным дворам - Венскому, Французскому и самому Саксонскому - сообщено было, а притом и в таком рассуждении, что 2) всякий избираемый природный поляк, или Пяст, сколь бы знатен и богат ни был, без чужестранной денежной помощи себя содержать не в состоянии; следовательно, в случае перевеса от кого-либо другого денежной дачи для России и вредителен будет. 3) Равномерно и из иностранных принцев, а того больше из усилившегося Бранденбургского Дома для России и ее интересов отнюдь индифферентен быть не может. 4) Государь Петр Великий по своей прозорливости и находя пользу своих интересов об удержании польской короны в Саксонском доме со всею колеблемостию оного наивозможнейше старался. 5) Избрание помянутого курпринца, может быть, не столько затруднений возымеет, когда без сумнения поляки уже к тому исподволь приготовлены, так что, может быть, и нужды не будет гораздо великих денег на то отсюда тратить.

Между тем по имеющимся в Коллегии иностранных дел делам известно, что хотя поляки желают лучше себе королем Пяста, но в то же время, подвергая выбор оного сколько от самих себя, столь же больше от мелкого шляхетства крайним затруднениям или и самой невозможности, устремляются уже в своих мыслях главнейше на двух иностранных князей, то есть принца Карла Лотаринского и ландграфа Гессен-Кассельского, из которых о первом Венский, а о последнем Берлинский двор стараются, имея уже для того в Польше некоторые партии. Но как избрание того или другого из сих принцев российским интересам в рассуждении натуральной их преданности и зависимости от Венского или Берлинского двора полезно, а потому и индифферентно быть не может, то необходимо нужно немедленно избрать и назначить из других иностранных принцев или из Пястов такого кандидата, на которого бы Россия совершенно полагаться могла и который бы свое возвышение только ее императорскому величеству долженствовал и от нее единой зависим был. Если ее императорскому величеству неугодно будет избрать и назначить к тому нынешнего курфирста Саксонского, то выбор из других иностранных или из его же Саксонского дома удельных принцев ничем разниться не мог бы и от самых Пястов, потому что неминуемо надлежало бы избираемого из первых или последних короля Польского для обязательства к России ежегодными денежными субсидиями снабдевать.

Что особливо до Пястов касается, то, сколько графу Бестужеву-Рюмину известно, находятся в Польше только двое к тому способных, а с другой стороны, и для России надежных, а именно - князь Адам Чарторижский да стольник Литовский граф Понятовский. Но как первый очень богат, следовательно, не имея большой нужды в получении от России денежного вспоможения, хотя в руки какой другой иностранной державы и не отдастся, однако ж и от России совсем зависим быть не похочет; то в рассуждении сего важного обстоятельства и в случае если всевысочайшее ее императорского величества соизволение точно на выбор Пяста будет, не без основания кажется, что сей последний, то есть граф Понятовский, для России и ее интересов гораздо надежнейшим и полезнейшим был бы, столь наипаче, что, пользуясь в прибавок к своему собственному достатку некоторым ежегодным отсюда денежным вспоможением, натурально был бы в российской зависимости, а сверх того и возвышение свое единственно ее императорскому величеству долженствовал бы".

Старик жил воспоминаниями прошедшего времени, когда он был канцлером императрицы Елисаветы и сватал саксонскую принцессу за наследника русского престола. Странно было теперь толковать о кандидатуре Саксонского курфирста, когда поддерживать последнего значило губить "своих друзей"; когда в Курляндии русские войска действовали против принца Карла, сына Августа III. Говорили, будто Бестужев действовал против Понятовского в угоду Орловым, врагам последнего; но мы видели, что Бестужев предлагал Понятовского, если уже непременно нужно выбрать Пяста; вернее, что самолюбивый старик защищал собственное дело: при Елисавете Петровне было порешено оставить Польскую корону в Саксонской династии!

Король Прусский выскочил из-за стола, как услышал о смерти Августа III. Мысль об увеличении своих владений на счет Польши не покидала Фридриха II; но теперь было не время ее высказывать. За приобретение Силезии от Австрии он поплатился очень дорого. Истощенный Семилетнею войной, которая едва было не довела его до погибели, он стоял одинок и сильно желал опереться на союз с императрицею Русской. С этою целию он решился войти в виды Екатерины относительно избрания нового короля, поддерживать ее кандидата, лишь бы он не предпринимал никаких преобразований в государственном устройстве Польши. Екатерина, лично нерасположенная к Саксонской династии и к Марии-Терезии, сочувствуя Фридриху как человеку и не имея причин опасаться его как государя, рада была действовать с ним заодно в Польше, и самая дружеская переписка завязалась между ними.

Фридрих не щадил фимиама перед императрицей и женщиною; Екатерина отвечала ему в том же тоне. Еще до кончины Августа III Фридрих сообщил Екатерине известия из Вены, что там думают, какие имеют подозрения относительно видов на Польшу со стороны России; просил не тревожиться мнениями и подозрениями Венского двора, потому что в Вене нет денег, и Мария-Терезия вовсе не в таком выгодном положении, чтобы могла начать войну. "Вы достигнете своей цели,- писал Фридрих,- если только немножко прикроете свои виды и накажете своим посланникам в Вене и Константинополе опровергать ложные слухи, там распускаемые; в противном случае ваши дела пострадают. Вы посадите на Польский престол короля по вашему желанию и без войны, а это последнее в сто раз лучше, чем опять погружать Европу в пропасть, из которой она едва вышла. Саксонцы сильно встревожились; причины тревоги - дела курляндские и вступление в Польшу отряда русских войск под начальством Салтыкова. Крики поляков - пустые звуки; короля Польского бояться нечего: едва в состоянии он содержать семь тысяч войска. Но они могут заключить союзы, которым надобно воспрепятствовать; надобно'их усыпить, чтоб они заранее не приняли мер, могущих повредить вашим намерениям". Фридрих не скрывал, что желал бы видеть на польском престоле Пяста; Екатерина отвечала, что это и ее желание, только бы этот Пяст не был старик, смотрящий в гроб, ибо тогда начнутся новые волнения и интриги с разных сторон в чаянии скорых выборов.

Смерть Августа III повела к объяснениям более решительным относительно его преемника. Едва Август успел испустить дух, как невестка его, новая курфирстина Саксонская, отправила письмо к Фридриху II с просьбою помочь ее мужу в достижении польского престола и быть посредником между ним и Россией, предлагая сделать для последней все возможные удовлетворения. Фридрих, отправляя копию этого письма в Петербург, писал Екатерине: "Если ваше императорское величество подкрепите теперь свою партию в Польше, то никакое государство не будет иметь права этим оскорбиться. Если образуется противная партия, то велите только Чарторыйским попросить вашего покровительства; эта формальность даст вам предлог в случае нужды отправить войско в Польшу; мне кажется, что если вы объявите Саксонскому двору, что не можете согласиться на избрание курфирста в короли Польские, то Саксония не двинется и не запутает дела".

Навстречу этому письму шло письмо из Петербурга в Берлин. "Получивши известие о смерти короля Польского, мне было естественно обратиться к вашему величеству,- писала Екатерина Фридриху,- так как мы согласны насчет избрания Пяста, то следует нам теперь объясниться, и без дальнейших околичностей я предлагаю вашему величеству между Пястами такого, который более других будет обязан вашему величеству и мне за то, что мы для него сделаем. Если ваше величество согласны, то это стольник Литовский - граф Станислав Понятовский, и вот мои причины. Из всех претендентов на корону он имеет наименее средств получить ее, следовательно, наиболее обязан будет тем, из рук которых он ее получит. Этого нельзя сказать о главах нашей партии: тот из них, кто достигнет престола, будет считать себя обязанным сколько нам, столько же и своему уменью вести дела. Ваше величество мне скажете, что Понятовскому нечем будет жить; но я думаю, что Чарторыйские, заинтересованные тем, что один из их дома будет на престоле, дадут ему приличное содержание. Ваше величество, не удивляйтесь движениям войск на моих границах: они в связи с моими государственными правилами. Всякая смута мне противна, и я пламенно желаю, чтобы великое дело совершилось спокойно".

Фридрих отвечал, что согласен и что немедленно же прикажет своему министру в Варшаве действовать заодно с Кайзерлингом в пользу Понятовского. Прусскому королю дали знать, что французы и саксонцы интригуют изо всех сил, чтобы внушить полякам отвращение к Пясту; но Фридрих не боялся этих интриг: он был твердо уверен, что, если русский и прусский министры вместе объявят главным вельможам о желании своих государей,- те сейчас же согласятся. Фридрих был спокоен и относительно Австрии: по его убеждению, Венский двор не вмешивается в выборы, лишь бы соблюдены были формальности. "Что же касается Порты Оттоманской,- писал Фридрих Екатерине,- то я в этом отношении предупредил ваши желания". Фридрих приказал своему министру в Константинополе действовать согласно с желаниями обоих дворов, брался внушить интернунцию, что избрание Пяста в короли Польские вполне согласно с интересами султана. "Я с своей стороны,- писал Фридрих,- не пощажу ничего, что бы могло успокоить умы, чтобы все прошло спокойно и без кровопролития, и я заранее поздравляю ваше императорское величество с королем, которого вы дадите Польше". Король не упускал случая высказаться, что смотрит на мирное избрание Понятовского как на дело решенное. Екатерина послала ему в подарок астраханских арбузов; Фридрих (7 ноября 1763 г.) отвечал на эту любезность: "Кроме редкости и превосходного вкуса плодов бесконечно дорого для меня то, от чьей руки получил я их в подарок. Огромное расстояние между астраханскими арбузами и польским избирательным сеймом: но вы умеете соединить все в сфере вашей деятельности; та же рука, которая рассылает арбузы, раздает короны и сохраняет мир в Европе".

Прошел 1763 год. В начале 1764-го Фридрих не переставал утверждать Екатерину в тех же надеждах: Франция и Австрия будут мешать при выборах только тайком, интригами, а не силою; надобно бояться одного - чтобы они своими интригами не подняли Порту. Относительно поляков Фридрих беспокоился менее всего: "Деньгами и угрозами вы заставите их сделать все, что вам угодно; но, разумеется, сначала должно употребить все кроткие меры, чтобы не дать соседям предлога вмешаться в дело, которое вы считаете своим". Фридрих уверял, что не будет ничего серьезного, основываясь на своем знании национального польского характера: "Поляки горды, когда считают себя вне опасности, и ползают, когда видят опасность. Я думаю, что не будет пролито крови: разве отрежут нос или ухо у какого-нибудь шляхтича на сеймике. Поляки получили некоторую сумму денег от Саксонского двора; кто захочет получить их, тот произведет некоторый шум; но все и ограничится шумом. Ваше величество приведете в исполнение свой проект: этот оракул вернее Калхасова".

Оракул действительно оказался верным. Как обыкновенно бывало при королевских выборах, Польша взволновалась борьбою партий: в челе одной стороны стояли Чарторыйские, в челе другой, противной им стороны находились - великий гетман коронный Браницкий[8], первый богач Литвы князь Карл Радзивилл и киевский палатин - граф Потоцкий; в Литве против Радзивилла действовали Масальские: один - гетман, другой - епископ Виленский. По обычаю, усобица была прекращена иностранным оружием: Чарторыйские призвали русские войска, которые заставили Браницкого и Радзивилла бежать за границу; восторжествовавшая сторона выбрала королем Станислава Понятовского (7 сентября 1764 г.). "Поздравляю вас с королем, которого мы сделали,- писала Екатерина Никите Ивановичу Панину, управлявшему внешними сношениями,- сей случай наивяще умножил к вам мою доверенность, понеже я вижу, сколь безошибочны были все вами взятые меры".

Что всего важней было для Екатерины - торжество ее в Польше не повело к нарушению мира в Европе; Австрия и Франция не двинулись. Несмотря на то, спокойствие со стороны Польши не могло быть продолжительно: с одной стороны, поднимался там старый вопрос о диссидентах, с другой - новый, о преобразованиях. Еще до королевского избрания Чарторыйские, пользуясь своим торжеством, выказали явное стремление к преобразованиям, и новый король вступил на престол с тем же намерением. Фридрих II встревожился. "Многие из польских вельмож,- писал он Екатерине[9], - желают уничтожить Liberum veto и заменить его большинством: это намерение очень важно для всех соседей Польши; согласен, что нам нечего беспокоиться при короле Станиславе; но на будущее время? Если ваше величество согласитесь на эту перемену, то можете раскаяться, и Польша может сделаться государством, опасным для своих соседей; тогда как, поддерживая старые законы государства, которые вы гарантировали, у вас всегда будут средства делать перемены, когда сочтете это для себя нужным. Чтоб воспрепятствовать полякам предаться первому энтузиазму, всего лучше оставить у них русские войска до окончания сейма".

Екатерина дала знать Понятовскому, чтоб он удержался от преобразований. Король исполнил ее желание, но отвечал откровенно, что это самая тяжелая для него жертва: "Смею думать, ваше императорское величество, видите самое сильное доказательство моего безграничного уважения к вам в той жертве, которую я принес на нынешнем сейме: я пожертвовал тем, что мне всего дороже. Большинство голосов на сеймиках и уничтожение liberum rumpo составляют предметы самых пламенных моих желаний. Но вы пожелали, чтоб этого еще пока не было,- и это даже не было предложено". Чтобы выпросить у Екатерины позволение приступить немедленно к реформам, Станислав-Август начал представлять ей, что реформы необходимы для исполнения главного его желания - полноправия диссидентов. "Вы хотите, чтобы Польша оставалась свободною,- писал он ей[10],- вы желаете, чтобы союз Польши с вашею империей стал еще теснее и выгоднее для обоих народов, чем прежде; чтобы каждый гражданин польский, включая сюда и диссидентов, любил вас и был вам обязан. Я также хочу, чтобы Польша оставалась свободною, и потому-то я желал бы извлечь ее из того страшного беспорядка, который в ней царствует. Множеству ревностных патриотов до того стала противна анархия, что они начинают громко говорить, что предпочтут абсолютную монархию тем постыдным злоупотреблениям своеволия, если уже невозможно достигнуть свободы более умеренной. От этого-то отчаяния я хочу их предохранить; но для того единственное средство - сеймовые преобразования. Ваше величество принимает живое участие в диссидентах: но для их дела, как для всякого другого, нужно более порядка на сеймах, а этого нельзя достигнуть без исправления наших сеймиков".

Но Станиславу-Августу было трудно убедить кого бы то ни было в последнем. Опыт был сделан, и оказалось, что успех дела диссидентов не мог зависеть от преобразования сеймиков и сейма: едва только примас упомянул на сейме о требованиях диссидентов, как страшный, всеобщий крик остановил дело; здесь, следовательно, не один шляхтич своим veto сорвал сейм. Сам король уведомил об этом Екатерину, выставляя трудность дела и свое усердие в исполнении желаний русской императрицы: "Никогда во всю мою жизнь ничего не добивался я с таким трудом, с каким добился у сейма позволения вступить с вами в переговоры насчет предметов, вами желаемых. Вопреки мнению всех моих советников я поднял вопрос о диссидентах, потому что вы того желали. Чуть-чуть не умертвили примаса в моем присутствии"[11].

Но могла ли Екатерина отказаться от своего требования? Могла ли Россия отказать в помощи русскому народу? Дело шло не об одном уравнении прав православных с католиками; дело шло о том, что полтораста церквей были отняты у православных. Екатерина не могла не помочь диссидентам, показывая в то же время, что готова одинаково помогать и Польше, защищать ее от своего союзника, короля Прусского. Чтобы сколько-нибудь поправить истощенную казну, польское правительство издало тариф относительно привозных товаров. Прусскому королю это очень не понравилось, потому что пошлины легли преимущественно на привозимые из его владений товары. Чтобы отомстить, он устроил на Висле, недалеко от Мариенвердера, таможню, снабженную батареей; пушки грозили гибелью каждому польскому судну, которое бы отказалось заплатить пошлину с перевозимых товаров, а пошлина простиралась от 10 до 15 процентов. Поднялся всеобщий вопль. Станислав-Август обратился к Екатерине с просьбой о помощи, написав к Фридриху письмо в сильных выражениях. По поводу этого письма Екатерина писала к Панину: "Признаюсь, я была испугана жаром, с каким написан первый параграф этого письма. Написано прекрасно, но вовсе не прилично. О, как бы вы забранились, если бы я написала такое блестящее, но вредное для моих дел письмо! Прошу вас, поставьте Польского короля на ту же ногу, на, какую вы поставили меня. Вы этим доставите ему величайшее благо, то есть спокойное и благоразумное царствование; сдержите его живость, не дайте ему показывать столько остроумия насчет пользы его дел".

По ходатайству русской императрицы мариенвердерская таможня была снята. "Уничтожение мариенвердерской таможни,- писал Станислав Екатерине,- доказывает, с одной стороны, истинную дружбу вашего императорского величества ко мне, с другой - силу вашего влияния на короля Прусского. Страшно мне было думать, что несчастие, неизвестное Польше при моих предшественниках, постигло ее в мое царствование и что беда пришла со стороны того государя, который содействовал моему избранию; уже начались было толки, что мариенвердерская таможня была выговорена в награду за это содействие".

Важная услуга была оказана; но за нее следовало заплатить. Вопрос о диссидентах стоял на очереди.

ГЛАВА II

В 1653 году посол Московского царя Алексея Михайловича князь Борис Александрович Репнин потребовал от польского правительства, чтобы православным русским людям вперед в вере неволи не было и жить им в прежних вольностях. Польское правительство не согласилось на это требование, и следствием было отпадение Малороссии. Через сто с чем-нибудь лет посол Российской императрицы, также князь Репнин, предъявил то же требование, получил отказ, и следствием был первый раздел Польши.

Мы видели, какую важную долю влияния на благоприятный исход польских дел императрица приписывала Никите Ивановичу Панину: "Я вижу, сколь безошибочны были все вами взятые меры", и это говорилось не в рескрипте, назначенном для публики. Панин был недоволен стариком Кайзерлингом, неудовлетворительности его донесений о положении дел, и потому, не отзывая Кайзерлинга, отправил к нему на помощь родственника своего князя Николая Васильевича Репнина. В сентябре 1764 года Кайзерлинг умер, и Репнин остался один. Всякому, кто знаком с иностранными известиями об описываемых событиях, Репнин необходимо представляется человеком стремительным на захват, на решительные, насильственные меры. Не предупреждая событий, мы позволим себе только напомнить, что Репнин был орудием Панина, действовал по его инструкциям; но в характере Панина была ли эта стремительность? Все отзывы о Панине согласны в одном: все указывают на его медленность. Мы видели из собственного признания Екатерины, какое влияние эта медленность, осторожность министра производили на решения пылкой императрицы: "О, как бы вы забранились, если бы я написала такое блестящее, но вредное для моих дел письмо! Прошу вас, поставьте Польского короля на ту же ногу, на какую вы поставили меня".

Действительно, инструкции Панина послам в Польше проникнуты осторожностью, желанием как можно менее обнаруживать вмешательства в дела. Так, например, когда Кайзерлинг и Репнин дали знать, что Чарторыйские требуют русского войска, Панин подал мнение: "Тысяча легких войск уже готова, и ожидают польских комиссаров для препровождения, что казалось бы уже и довольно в соответствие саксонским войском; но, по-видимому, наши друзья ищут сколько возможно облегчать свои собственные депансы и себя усиливать нашими ресурсами, почему мое всеподданнейшее мнение: другую тысячу, по их желанию, хотя и заготовить, но, однако ж, к графу Кайзерлингу наперед написать, чтоб наши друзья гораздо осмотрелись, не могут ли они таким безвременным введением к себе чужестранных войск воспричинствовать против себя национальную недоверенность и противу нас подозрение, чем наипаче противные могут воспользоваться и от чужестранных держав достать себе большее деньгами подкрепление, а нам навести от них какие-либо беспокойства новыми делами с их стороны.

Итак, не лучше ли остаться при первом нашем плане, чтобы, не притворяясь и не отлагая, устремиться к изгнанию саксонцев из Польши производимыми движениями наших войск на границах и перепущением в Польшу готовых уже тысячи казаков, и потом стараться единодушно взять поверхность над противными ныне раздробленными факциями собственным вооружением благонамеренных магнатов и подкреплением их нашими деньгами, нашим кредитом и нашею в их делах инфлюенциею, соединенною с королем Прусским, и, наконец, тою опасностию, которую натурально поляки иметь должны от нас, когда их дело пойдет против нашей воли, а особливо в такое время, как у нас со всех сторон руки останутся свободны, что мы несумненно иметь и будем, если с благоразумною умеренностию пойдем в сем деле, не напрягая излишне свои струны". На этом мнении Екатерина написала: "Я весьма с сим мнением согласна и, прочитав промеморию, почти все те же рефлекции делала".

Имеем право ожидать, что и в диссидентском деле Панин будет поступать так же с благоразумною умеренностию - и не ошибаемся. Вот что писал он Репнину 13 октября 1764 года: "От проницания вашего, согласия с прусским послом и от соображения имеющихся у вас ее императорского величества постановлений долженствует зависеть благовременное кстати употребление таких откровенно избираемых и употребляемых способов (изъяснения с королем и лучшими по характеру магнатами), дабы если совершенная невозможность одержать для диссидентов все у них похищенное, по крайней мере, однако же, что ни есть довольно знатное и важное в пользу их восстановлено и исходатайствовано было. Нет нужды распространяться здесь, сколь много польза и честь отечества нашего, а особливо персональная ее императорского величества слава интересованы в доставлении диссидентам справедливого удовлетворения.

Для приклонения к тому короля и всех способствовать могущих магнатов довольно уже, и кроме формальных трактатами определенных обязательств представлять им в убеждение, что когда ее императорское величество для пользы республики не жалела ни трудов, ни денег, дабы ее, в толь смущенное и критическое время, каковы для нее бывали обыкновенно прежние междоцарствия, сохранить от беспокойств, гражданского нестроения и других с оным неразлучно соединенных бедствий, безо всякой для себя из того корысти, то коль справедливо она может требовать и ожидать от благодарности королевской и всея республики, чтоб правосудие и столь к персональной ее величества славе, сколько к собственной чести нынешнего польского века служащее предстательство и заступление ее возымели действие свое в пользу некоторой части их сограждан, кои, вопреки торжественным трактатам, собственным польским фундаментальным законам, общей вольности вольного народа и множеству королевских привилегий, невинно страждут под игом порабощения за одно исповедание других признанных християнских религий, в коих они рождены и воспитаны.

К сим представлениям может ваше сиятельство присовокупить все те, кои вы сами за приличные почесть изволите, отзываясь в случае крайности, то есть когда все другие средства втуне истощены будут, что и то им предостерегать должно, дабы ее императорское величество, увидя к заступлению своему в справедливом деле столь малое со стороны республики уважение, не нашлась напоследок от их дальнего упорства приневоленною одержать некоторыми вынужденными способами то, чего она от признания знатного им своего благодеяния и дружбы инако достигнуть не могла, и чтоб для того ее величество не указала далее ставить в землях ее те самые войска, кои по ею пору столь охотно и с таким знатным иждивением употребляемы были для единой пользы и службы республики, которая долженствовала бы сама собою чувствовать, что утеснением одной части сограждан уничтожается общая ее вольность и равенство. При вынужденном иногда употреблении сей угрозы надобно будет вашему сиятельству согласовать с словами и самое дело и сходно с тем учреждать и дальнейшее войск наших в Польше пребывание, дабы, по крайней мере, страхом вырвать у поляков то, чего от них ласково добиться не можно было. Не думаю я, да и думать почти нельзя, чтобы можно было в один раз возвратить диссидентам все то, чего они лишились: довольно когда они в некоторое равенство прав и преимуществ республики приведены и для переду от нового гонения совершенно ограждены будут, дабы инако продолжением прежнего утеснения не могли они, и в том числе и наши единоверные, к невозвратному ущербу государственных наших интересов вовсе искоренены быть".

Впоследствии (15 сентября 1766 года) Репнин получил от императрицы подробную инструкцию, чего требовать для диссидентов: "Мы не удаляемся, конечно, от дозволения и сохранения господствующей религии некоторых пред терпимыми отличностей, как во всяком благоустроенном правлении обыкновенно бывает, а посему и согласимся мы охотно на исключение диссидентов из сената и от чинов вне оного, всю доверенность республики требующих, то есть гетманских, если б во взаимство сей важной уступки возвращено было диссидентам право избрания в послы на сейм, в депутаты к трибуналам и городовые старосты, с узаконением, чтоб для соблюдения им навсегда сего права, быть из них в некоторых воеводствах непременно к каждому сейму третьему послу при двух католиках. За важную бы от вас услугу нам и отечеству сочли мы одержание от вас всего вышеписаного, но если и не будет во всем пространстве соответствовать успех сему нашему определению, не припишем мы, однако, недостатку усердия или трудов ваших, зная весьма, сколько трудно или паче невозможно преодолеть гидру суеверия и собственную корысть в людях; и так полагаем мы за ультиматум нашего желания, чтоб всемерно одержать для диссидентовспособность владеть городовыми староствами, дабы они тем или другим образом некоторое участие в земском правлении, а чрез то самое и вящую, нежели ныне, сами по себе важность приобресть могли с совершенною свободой исправления их религии во всех пунктах,до церкви касающихся.

Если сейм не согласится ни на что, надлежит вам, имея в Варшаве диссидентов сколько возможно в большем числе, приготовить их к тому, дабы они, отъезжая тогда все вдруг от сейма с учинением по тамошним обрядам правительства протестации, могли составить между собою конфедерацию и оною формально просить помощи и защищения у нас или же и вообще у тех своих соседей, которые ныне в их пользу интересуются. Мы верно полагаемся на ваше благоразумие в таком крайнем ресурсе, что вы его, без самой неизбежной нужды и с нами не описавшись, в действо не произведете, однако ж тем не меньше вы можете оным яко последнею нашею твердою резолюцией воспользоваться и при негоцияциях ваших тут, где надобно будет, в конфиденцию об ней сообщать, с тем чтоб поляки знали и удостоверены были, что мы не допустим успокоить сие дело по их единовидным желаниям, а поведем оное лучше до самой крайности".

Напрасно в Петербурге, желая действовать с благоразумною умеренностью, урезывали требования диссидентов: в Польше не хотели уступить ничего. Мы видели, что еще в 1763 году православный епископ Могилевский, Георгий Конисский, подал императрице жалобу на жестокие притеснения. "Гонители благочестия святого,- писал Конисский,- не видя себе в том гонительстве ни от кого воспящения, тем паче свирепеют и на все церкви благочестивые, особливо в городе Могилеве состоящие, напасть вскоре при случае нынешнего между королевства намерены, и некоторые священники, страха ради, на унию уже предаются; особенно же живший в монастыре моем иеромонах Никанор Митаревский, кой родимец малороссийский, быв прежде в семинарии Переяславской префектом и тамо в важные преступления впав, от священнодействия отлучен, избег из России и у униатов был, после пришед ко мне в Могилев для единого только исправления его при мне без священнодействия держан, ныне в отсутствии моем предался к униятам в Онуфриевский, прежде благочестивый бывший, а ныне униятский монастырь, к живущему в том монастыре архиепископу униятскому, родимцу же малороссийскому, Лисянскому, и оной Митаревский, согласясь с плебаном Кричевским Рейнолдом Изличом, превеликое священству благочестивому, а особливо строителю монастыря Охорского Кричевского, делают угнетение, так что тот строитель с братиею по лесам принужден от них крытись". От Киевского митрополита пришло известие, что Трембовльский староста Иоаким Потоцкий насильно четыре православных церкви отнял на унию; Пинский епископ Георгий Булгак отнял на унию четырнадцать церквей, изувечил игумена Феофана Яворского.

Когда русская партия восторжествовала, когда кандидат русской императрицы избран был в короли, Конисский получил надежду, что его жалобы будут выслушаны в Варшаве, и в 1765 году решился сам туда отправиться; но вот что он доносил синоду об успехе своего путешествия: "Когда я прошлого июня 15 дня, получивши от команды смоленской трех драгун в конвой, выехал из Могилева, а июля 11 прибыл в Варшаву, то по отдачи прежде поклону фамилии его королевского величества и министрам коронным и литовским представлен был его королевскому величеству. Его величество, выслушав мою речь[12] и приняв челобитную, сам оную, хотя и большая была, изволил вычитать и обнадеживал во всем том удовольствие учинить, на что имеем права и привилегии, только велел обождать приезду в Варшаву вице-канцлера литовского, г. Предзецкого. По прибытии своем он, вице-канцлер литовский, в Варшаву велел мне челобитную мою переделать на две челобитные, из коих одну заключил - обиды, внутрь экономии Могилевской починенные, подать в камеру королевскую, другую - с обидами, вне экономии поделанными, расписав на три экземпляра, подать им, министрам, коронным канцлеру и вице-канцлеру, и ему, вице-канцлеру литовскому, что я и учинил. С того же времени как начали водить, то и поныне водят без всякого и малейшего успеха. Росписали до некоторых в челобитной моей показанных обидчиков, чтоб в ответы на мои жалобы присылали; я о том, от них же, господ министров, известясь, представлял им, что мне чрез такое собирание ответов новая причиняется обида, понеже и не ко всем обидчикам за таковыми ответами послано, и посылать ко всем невозможное дело, яко большая их часть на суд Божий позвана, и я с таковых никакой сатисфакции не прошу, только возвращения отнятого или только чтобы впредь подобных обид делать запрещено, да и которые обидчики в живых остались и пришлют ответы, то с их ответов не доведется никакой чинить резолюции, понеже сами себя виновными не признают, и в чем ложно извиняться захотят, я готов всегда опровергать, и таким способом собирания ответов да доказательств конца не будет, и как им, обидчикам, таковых ответов и доказательств с домов своих без малейших убытков присылка очень поноровочна, так мне ожидать оных ответов здесь, в Варшаве, и большие убытки нести весьма тяжело и несносно, и что на остаток с моих жалоб некоторые суть таковые, которые, по рассмотрении документов письменных, никакому исследованию не подлежат. Таковое, однако, мое представление место у них, господ министров, не получило, еще учинили меня богатым: ты-де богат, можешь здесь проживать, а ответную сторону волочить сюда по скудости их не доведется".

Удивительное зрелище представляла в это время Польша: народные силы, казалось, пробуждались после долгого усыпления, обнаруживалось необыкновенное единодушие, но для чего? Для того ли, чтобы установить лучший порядок, освободиться от иностранного влияния? Нет, для того, чтобы не сделать ни малейшей уступки требованиям диссидентов, чтобы не признать никаких прав за христианами других вероисповеданий, кроме католического. И в то же время все ограничивалось страдательным упорством, ограничивалось одними криками; никто не думал о средствах деятельного, серьезного сопротивления соседним державам, России и Пруссии, которые не могли бросить диссидентского дела; фанатизм только гальванизировал мертвое тело, но к жизни его не возбуждал. Репнин был в изумлении. "Что это такое? - писал он в Петербург.- Нашим требованиям уступить не хотят; но на что же они надеются? Своих сил нет, иностранцы не помогут".

Положение Репнина в Варшаве было незавидное. Из Петербурга присылают к нему умеренные, но твердые требования относительно диссидентов, тогда как на месте он видит ясно, что требованиям этим ни малейшей уступки быть не может. Всякому дипломату бывает очень неприятно, когда на него возлагают поручение, которое исполнить он не видит возможности; он не может освободиться от тяжкой для его самолюбия мысли, что правительство его может усумниться, действительно ли дело невозможно, не виновато ли в этой невозможности, хотя отчасти, неуменье уполномоченного. Поэтому неудивительно, что Репнин сначала сделал было отчаянную попытку убедить свой двор отказаться от диссидентского дела, решился представить, что стоит ли заступаться за диссидентов - между ними нет знатных людей! Понятно, что попытка не удалась: "польза, честь отечества и персональная ее величества слава" требовали, чтобы Репнин проводил диссидентское дело. Таким образом, посол был поставлен, с одной стороны, между неуклонными требованиями своего двора и, с другой - упорством поляков, отвергавших всякую мысль к уступчивости и сделке. Но неужели Репнин не мог ни в ком найти себе помощи? Неужели фанатизм одинаково обуял всех? Что король? Что Чарторыйские?

Репнин был отправлен в Польшу, чтобы поддержать там русскую партию, партию Чарторыйских, и содействовать возведению на престол племянника их, Станислава Понятовского. До достижения этой цели Чарторыйские и Понятовский составляли одно, что, разумеется, облегчало положение Репнина, упрощая его отношения к этим лицам. Но с достижением цели, с восшествием на престол Понятовского, положение посла затруднилось. Королю хотелось освободиться из-под опеки дядей, действовать самостоятельно; но, как человек слабохарактерный, он не мог этого сделать вдруг, решительно, да и человеку с более твердым характером нелегко было бы это сделать в положении Станислава-Августа. В отсутствие дядей король был храбр и самостоятелен; но только кто-нибудь из стариков являлся - король не имел духа в чем-либо попротиворечить, в чем-либо отказать ему. Умные старики, разумеется, сейчас же поняли, что эта уступчивость невольная, что тут нет искренности, что они своими личными достоинствами и своим значением в стране делают только насилие королю. Понятно, что вследствие этого возникла холодность между дядьми и племянником, а это затруднило положение Репнина. Держаться теперь на одной ноге и с королем, и с Чарторыйскими стало тяжело: естественно, что Репнину хотелось упростить свои отношения, то есть - иметь дело с одним королем и для этого желать полной независимости последнего от дядей. При этом естественном стремлении Репнин легко перешел границу: Чарторыйские заметили, что посол ближе с королем, чем с ними, и отплатили ему тем же удалением и холодностью. Репнин стал жаловаться на них в Петербург: "Что касается до моего обращения с князьями Чарторыйскими, то после сейма коронации, усумняясь о их прямодушии, а особливо после, как я отказал платить впредь до указу воеводе русскому месячной пенсии, брат его единственно с тех пор холоден. Учтивость основание делает нашего обхождения, о делах же я более с самим королем говорю".

В Петербурге были уверены, что по милости Чарторыйских не удалось диссидентское дело на первом сейме; мы видели, в каких выражениях писал об этом король императрице: "Вопреки мнению всех моих советников (Чарторыйские были самые близкие советники) я поднял вопрос о диссидентах, потому что вы того желали. Чуть-чуть не умертвили примаса в моем присутствии"[13]. В Петербурге хотели, чтобы Чарторыйские всем своим могущественным влиянием проводили диссидентское дело на сейме - и вместо того узнают, что они даже отговаривали короля начинать его! Еще 12 февраля 1765 года Панин писал Репнину: "Мы не можем и не хотим поставлять польские дела совсем оконченными, пока не сделано будет справедливое поправление состоянию тамошних диссидентов, хотя б то и самой вооруженной негоциации требовало. Здесь удостоверены, что Чарторыйская фамилия есть та, которая в сем пункте больше других недоброжелательна, и она существительною причиною в вашей неудаче на последнем сейме. Вам надлежит ту фамилию убеждать и склонять, в случае же в том безнадежности, воспользоваться настоящею расстроицею между ею и королем, и его величество ободрять противу ее. Кроме зачинающихся в вашем месте женских сплетен и интриг между фамилией и кроме духа господствования двух братьев Чарторыйских, новый государь больше горячо, нежели прозорливо, за свои дела принимается; надобно опасаться, чтобы таким образом, примеривая все ко внутреннему польскому аршину, он не навел на себя таких хлопот, которые могут привести в расстроицу весь северный акорт и его посадить между двух стульев. Благоразумие, конечно, требует от его польского величества, чтоб он для будущих своих выгод изволил с достаточною весьма политическою экономиею и уважением касаться до своих внутренних дел, и сколько возможно, воздерживался от всего того, что истолкование и вид новости получить может, а вместо того гораздо вернее и надежнее быть кажется, если б усугубил свое старание акредитовать и укрепить себя средствами истинной дружбы и союзов с теми державами, которые возобновление природных королей в Польше постановляют частию их политической системы".

В этом письме Панин излагает свой взгляд на польские отношения и дает видеть связь этого взгляда с своим главным стремлением. Последнее состояло в том, чтобы северные европейские государства - Россия, Пруссия, Англия, Дания, Швеция и Польша - составляли постоянный союз, противоположный австро-французскому союзу Южной Европы. Польский король своею поспешностию в нововведениях мог возбудить против себя неприязнь короля Прусского и этим нарушить северный акорт, поставить Россию в затруднительное положение между Польским и Прусским королями, одинаково ей союзными, и, что всего хуже, если вражда между Пруссией и Польшею разгорится, то последняя может перейти к австро-французскому союзу. Соответственно этому основному своему взгляду Панин писал Репнину, чтобы тот всеми силами содействовал браку польского короля на дочери короля португальского, ибо это выгодно для северной системы: португальский двор связан с Англией, и его влияние никогда не будет вредить союзу Польши с Россией и со всем севером.

Но если в Петербурге сердились на Чарторыйских за охлаждение к русским интересам, тем не менее не хотели разрыва с могущественною фамилией и предписывали Репнину сначала убеждать и склонять ее. Сам Репнин, жалуясь на Чарторыйских, в то же время писал о их могуществе и слабости короля и тем самым, разумеется, обвинял себя в слишком поспешном предпочтении племянника дядьям. "Я уже пред сим доносил,- писал он к Панину[14],- сколь двое братьев Чарторыйских духом владычества исполнены, а притом что и кредит их весьма в нации велик, который более еще возрос тем, что они в последнее междоцарствие были шефами нашей партии и что через их руки все деньги шли для приумножения партизанов, которые им преданы и осталися; к тому же тот кредит содержится в своей силе слабостию короля, который еще не может осилиться и из привычки выйти им что-либо отказать, хотя часто и с неудовольствием на их требования соглашается". Чем более Репнин сближался с королем, тем более удостоверялся в его слабости. "Во время бытности на охоте,- писал[15] он Панину,- имел я случай говорить с его величеством о духе владычества князей Чарторыйских и о необходимой нужде, чтоб он наконец старался сам господином быть, а не вечно бы в зависимости их остался. По несчастию, он себе в голову ту надежду забрал, что он своих дядьев резонами и ласкою убедит и приведет в те границы, в коих подданным быть надлежит. Слабость его столь удивительна, что не узнают его перед тем, как он партикулярным был человеком".

Но слабость короля естественно заставляла возвратиться к Чарторыйским, особенно ввиду сейма 1766 года, когда снова должно было подняться диссидентское дело. Заблагорассудили войти в непосредственную переписку с Чарторыйскими: старики уверяли, что преданность их к России не изменилась, жаловались на короля, на то, что он их не слушается, жаловались и на Репнина, приписывая его холодность к себе веселостям, которым предавался посол. Репнин по этому случаю писал Панину[16]: "Князей Чарторыйских содействие на будущем сейме, конечно, необходимо нужно, не потому чтобы на их прямодушное усердие считать точно было можно, но потому что кредит их весьма велик, и что хотя при двоякости их сердец, но головы, признаться должно, имеют здравее, нежели все другие в сей земле. Изъяснения их к вашему высокопревосходительству не все справедливы, как, например, говоря о королевском поведении. Согласен я весьма, что слабости и скоропостижности в том чрезвычайно много; но не могу я на то согласиться, чтобы какое-нибудь, однако ж, дело хотя маловажное было сделано без их сведения и согласия. Что же касается до моего против них положения, то не веселья, конечно, мое отдаление воспричинствовали, но двоякость их и неблагодарность к нашему двору".

Как бы то ни было, Репнин должен был сделать первый шаг к сближению с Чарторыйскими. Один брат, Михаил, канцлер Литовский, проводил лето 1766 года в своих деревнях, и потому Репнин обратился к князю Августу, воеводе Русскому, прося его назначить свободный час для переговоров о некоторых интересных делах; воевода отвечал, что завтра сам приедет к послу. Репнин начал разговор уверением "о возвращении к нему, Чарторыйскому, высочайшей доверенности и благоволения ее императорского величества, в том точно уповании, что его усердие и преданность совершенно соответствуют сей высочайшей милости". "Мне повелено,- продолжал Репнин,- с истинною откровенностию во всех наших делах с ними и с канцлером литовским соглашаться и обще с ними к успеху оных доходить. Всемилостивейшей государыне желательно и приятно будет, чтоб его польское величество также против них в совершенной откровенности и доверенности был и советы б их предпочитал прочим". Репнин заключил приветствием, что он с удовольствием получил сии высочайшие повеления и что приятно ему будет их в самой точности исполнять. Чарторыйский отвечал уверениями в своем усердии, преданности и благодарности. После этих взаимных учтивостей Репнин приступил к делу, обратился к Чарторыйскому с просьбою открыть с доверенностию все те способы, которые могут привести диссидентское дело к желанному успеху. Воевода опять начал речь уверениями в своем усердии, но кончил объявлением, что не хочет отвечать за успех дела.

"Кто первый станет говорить об этом деле на сейме? Я, признаюсь, сделать этого не осмелюсь",- сказал Чарторыйский. Репнин стал говорить, что волнения между католиками по поводу диссидентского дела раздувают епископы своими возмутительными разглашениями: Виленский - Масальский, Краковский - Солтык и Каменецкий - Красинский. "Не пристойно ли бы было, для их усмирения и для обуздания впредь прочих, расположить по их деревням находящиеся теперь в Польше российские войска?" - спросил Репнин. Чарторыйский против этого "крепко уперся", говоря, что такой поступок встревожит, оскорбит и отвратит "все духи" от русской стороны. Репнин согласился, особенно когда услышал и от короля такое же мнение. "Рассудил я лучше от сего поступка удержаться,- писал он Панину,- дабы не дать им претекста сказать, что я горячностию своею испортил то, чтоб они усердною лаской и приветствием исполнить могли. Признаюсь, что мнение мое с ними не согласно, считая, что в таких возмутительных покушениях твердостию одною дела в порядок можно привести; но чувствую, однако ж, что, сделав то против их согласия, чрез оное дам только им претекст к извинению в случае неудачи". Чарторыйский, мало того что не согласился на занятие русскими войсками епископских деревень, но и выразил мнение, что считает полезным вывести совсем русские войска из Литвы во время сейма: этим, говорил он, нация будет обрадована, и докажется желание России не силою, но ласкою приводить дела к концу: "тем более,- прибавил воевода,- что русские войска всегда могут опять сюда вступить по обстоятельствам".

На это Репнин заметил с учтивостию, что конфедерация еще не разрушена, и потому причина, приведшая русские войска в Польшу, остается по-прежнему. (Конфедерацию устроили и русские войска призвали Чарторыйские!)

Разговор с воеводою Русским привел, однако, Репнина в отчаяние, что видно по тону письма его к Панину[17]: "Повеления, данные (из Петербурга) по диссидентскому делу, ужасны, и истинно волосы у меня дыбом становятся, когда думаю об оном, не имея почти ни малой надежды, кроме единственной силы исполнить волю всемилостивейшей государыни касательно до гражданских диссидентских преимуществ". Репнин поехал к королю и объявил ему подробно, чего требует Россия для диссидентов, прибавя, что это последнее слово, и если на нынешнем сейме всего этого не исполнят, то уже 40 000 войска готовы на границах для подкрепления требований. "Король,- по словам Репнина,- представлял трудности или, паче сказать, невозможности к сему нацию согласить; всячески он меня оборачивал и выпрашивал, подлинно ли сие наше последнее слово и подлинно ли наши вступят, коли всего на сейме не исполнят, в чем я его твердо уверял. Разговор кончился вопросом от короля: могу ли я точным образом ему отвечать, что ее императорское величество, коли все требуемое мною исполнится, совершенно оным довольна будет и далее сего дела и вперед не поведет, на которое я ему донес, что я считаю, что сие обещание совершенно сделать могу".

После этого разговора с Репниным король написал к своему министру при Петербургском дворе, графу Ржевускому, чтобы он представил императрице всю невозможность исполнить ее требования относительно диссидентов. "Последние приказания, данные Репнину,- писал Понятовский,- приказания ввести диссидентов даже в законодательство - громовой удар для страны и для меня лично. Если еще человечески возможно, то представьте императрице, что корона, которую она мне доставила, сделается для меня одеждою Нессоса: она меня сожжет, и смерть моя будет ужасна. Мне предстоит или отказаться от дружбы императрицы, или явиться изменником отечеству. Если Россия непременно хочет ввести диссидентов в законодательство, то это будут (если бы даже их было не более 10 или 12) законно существующие главы партии, которая будет видеть в государстве и правительстве Польском врагов и которая будет необходимо и постоянно искать против них помощи извне".

Между тем Репнин сделал новую попытку у Чарторыйских: он обратился к ним с просьбою, чтобы дали честное слово, не отвечая за успех, приложить все свои старания к доведению диссидентского дела до желаемого конца, то есть чтобы открыты были диссидентам все гражданские чины в судебных местах и дано было участие в правлении, допустив их хотя в ограниченном числе в земские послы (депутаты) на сеймы. Чарторыйские отвечали, что не могут дать слова и не в состоянии употреблять свои труды во вредном для отечества деле. Репнин обратился к королю за решительным ответом, и тот объявил, что не может стараться о диссидентском деле. Репнин напомнил и королю, и Чарторыйским о прежнем обещании их содействовать диссидентскому делу: ответ был один, что тогда разумелась одна терпимость.

Уведомивши об этом свой двор, Репнин писал от 24 сентября 1766: "Для того я решился к генерал-майору Салтыкову от сего ж числа чрез курьера повеление послать вступить с своим корпусом в деревни епископов Краковского и Виленского, питаясь на их коште, ибо ничего уже хуже по диссидентскому делу быть не может, как то, что есть, а может быть, сей поступок импрессию сделает и что-либо поправит. Никакой надежды нет без употребления силы в сем деле предуспеть: и так на нее одну остается уповать, ибо не только часть сейма сему делу противна будет, но и все головой, когда сверх всего духовенства и его инфлюенций присовокупляются к противникам король, князья Чарторыйские и их партизаны, что уж в себе все и заключает. Должен я донести, чтово время сеймиков и для будущих расходов на сейме по требованиям королевским мной ему выдано 11 000 червонных, из которых 6000 уже выданы после объявления королю во всем пространстве наших требований по диссидентскому делу: почему, следовательно, я и надеялся, что сие его заведет согласно с нами о полном успехе оного работать, а теперь я в беспокойстве нахожусь по сим издержкам".

На это донесение императрица отвечала Репнину рескриптом[18], что, если на сейме диссидентское дело не будет доведено до формальной с ним, послом, и с диссидентами негоциации, из которой бы резонабельных плодов ожидать было можно, и если опять потерю всякой надежды должно будет приписать одному коварству стариков Чарторыйских, в таком случае, определи с разборчивостию положение дел, употребить все старание к разрыву генеральной конфедерации и сейма, потому что Чарторыйские посредством конфедерации хотели провести преобразования, и Август Чарторыйский был маршалом конфедерации. "В самом начале должно прямо адресоваться к тем из соперников фамилии Чарторыйских, которые приобретенному ее во делах перевесу наиболее завидуют. Нельзя сомневаться, чтоб такой во мнениях наших оборот не произвел важной в духах перемены и чтоб многие из соперников князей Чарторыйских, кои теперь диссидентскому делу противны, не обратились на лучшие по оному мысли".

Дело усложнилось тем, что король под шумок хотел провести на сейме важные преобразования, именно, чтобы вопросы об умножении податей и войска решались большинством голосов. Но противники нововведений дали знать Репнину о замыслах, от которых он имел наказ удерживать короля. Вместе с прусским послом Бенуа Репнин сильно воспротивился проведению большинства голосов; Чарторыйские из нерасположения к королю, с одной стороны, а с другой - видя невозможность успеха и желая показать русской императрице свою преданность, желая показать, что они готовы служить ей во всем, что возможно,- Чарторыйские помогли Репнину в этом деле, помогли и в деле распущения конфедерации. Король с страшною тоской в сердце должен был отказаться от своих намерений и публично заявить об этом. Репнин был действительно подкуплен поступками фамилии[19], писал с похвалой в Петербург о ее поведении и холодность ее к диссидентскому делу приписывал единственно его непреодолимой трудности.

"Прошу покорнейше ваше высокопревосходительство,- писал он Панину[20],- не только графу Ржевускому, но если можно к самим Чарторыйским, включа великого маршала коронного, князя Любомирского, ласково отозваться за содействие их по делам истребления множества (большинства) голосов и разрыва конфедерации, а особливо князю Адаму Чарторыйскому, хотя чрез письмо ко мне, кое бы я мог показать: ибо он (князь Адам) был мне первым инструментом к приведению стариков на мою сторону". В следующем донесении писал[21]: "Я в сем деле (уничтожения большинства голосов) как точным содействием короля, так и Чарторыйских совершенно доволен. Я должен по справедливости донесть, что успех диссидентского дела не в силах короля, ни Чарторыйских. Лучшее доказательство сему сие самое истребление множества голосов, которое они вчерась сделали. Неоспоримо, оное дело им гораздо дороже было и нужнее, но, видя пропасть разверстую, сами разделали то, что им драгоценнее всего было, и тако и диссидентское б дело сделали, коль бы могли, ибо тех же точно крайностей и по оному ожидают, не имея, однако ж, таковой же противности к нему, как к первому. Одним словом, антузиазм и сумасбродство, заразившиеся от внушений духовенства и от скупости, чтоб авантажи коронные не разделять с диссидентами, столь чрезвычайны, что совершенно свыше всех здешних сил. Король же, коего я нынче видел во дворце при обыкновенном по воскресеньям съезде, в таком унынии духа, что я оного изобразить довольно не могу. Я лишь подошел к нему и помянул об разрушенном деле множества голосов с благодарением, что он сам о том публично говорил, то он вдруг при всей публике громко заплакал и ничего не был мне в состоянии отвечать. Сия самая горесть доказывает, сколь он к сему делу привязан был".

Чарторыйские не переставали увиваться около Репнина, выставлять свою преданность России, просить о возвращении прежней милости и наговаривать на короля. Репнин писал Панину[22]: "Канцлер Литовский сим утром у меня был, чтоб мне сообщить дружески об учиненном разрыве конфедерации, при чем я его благодарил за содействие их в оном и в истреблении множества голосов по материям умножения податей и войска. Он много уверений делал о преданности к нашему двору, и что, быв в последних временах в некоторой у нас недоверке, лестно бы ему было и с братом иметь уверение от вашего высокопревосходительства о возвращении к ним покровительства и милости ее императорского величества, для достижения которой они все сделали, что им возможно было. Канцлер Литовский со мною изъяснился, что король час от часу более к ним недоверия имеет, несогласие их умножася в сем последнем сейме, чрез противность, которую они ему, в угодность к нам, показали, и в чем король не иначе согласился, как по необходимости. Канцлер прибавил, что, уверяся в согласии хотя принужденном королевском, нужно будет учредить все пункты нового союза (с Россиею), которым они весьма желают убавить требования королевские, коим он во многом лишности дает".

Но все эти уверения в преданности и выказывание услуг не могли повести ни к чему, благодаря роковому делу о диссидентах. В другой раз на сейме всякое соглашение по этому делу было отвергнуто с прежним ожесточением: грозились изрубить в куски депутата Гуровского, начавшего речь в пользу диссидентов. Репнин имел право доносить в Петербург, что не в силах Чарторыйских преодолеть фанатизм своих сограждан; в Петербурге могли этому верить; но из этого не следовало еще, что должно было принять позор неудачи и отказаться от дела, когда еще оставалось средство возможное и законное в Польше. Репнину уже было указано это средство: конфедерация между диссидентами, которые должны были обратиться к России с просьбою о помощи и, если Чарторыйские откажутся содействовать делу, поднять противную им партию. Панин непосредственно обратился к фамилии с вопросом, будет ли она помогать диссидентскому делу. Чарторыйские отвечали уклончиво. Репнин заметил им это, заметил, что мало толковать о своем добром желании, надобно его доказать на деле: "Вы говорите об опасностях от диссидентской конфедерации для самих диссидентов, а не указываете других средств, которые можно было бы употребить вместо конфедерации; опасность будет грозить не диссидентам, а тем, которые позволят себе причинить какое-нибудь насилие диссидентам, потому что Россия отомстит страшно обидчикам". Репнин показал ответ Чарторыйских главным из диссидентов и спросил: когда они будут готовы к своей конфедерации. Те назначили 9 марта 1767 года. С другой стороны, вполне предавшийся Репнину референдарий коронный Подоский отправился в объезд по главным членам противной фамилии партии, к Потоцкому, Оссолинскому, Мнишку, епископам - Солтыку и Красинскому, испытать их расположение, обещая покровительство России, посредством которого они могут взять верх над Чарторыйскими, если только с своей стороны согласятся содействовать диссидентскому делу.

Оглавление

 
www.pseudology.org