Киев, Дух і Літера, 2001. – 240 с. ISBN 966-72-73-12-1
Вадим Скуратовский
Проблема авторства "Протоколов сионских мудрецов"
II. “Доктор Фауст. Из записной книжки писателя”
Итак, автор

Вопрос даже о самом общем характере возникновения Протоколов сионских мудрецов” (далее ПСМ) настолько сложен и мистифицирован, в такой степени погружен в некую столько же искусственную, сколько и беспросветную иррациональность, что в его массивной тени вопрос о конкретной личности автора ПСМ подчас даже не возникает. Или странным образом становится совершенно периферийным. Тогда как казалось, должно было бы проблему указанного возникновения решать именно со стороны той, самой конкретной авторской личности, хотя бы и гипотетической. Тем более, что такая личность существует, то есть именно в виде гипотезы, неоднократно высказанной в самых серьезных исследованиях о ПСМ.

Речь идет о русском литераторе и журналисте Матвее Головинском (?-1920), чьё имя определенная исследовательская традиция едва ли не исстари связывает с созданием ПСМ. Так, в соответствии с этой традицией “Краткая еврейская Энциклопедия” в статье, посвященной ПСМ, утверждает: “Непосредственным составителем ПСМ считается М.Головинский, профессиональный литератор, который по заданию охранки занимался слежкой за русскими эмигрантами в Париже”1.
 
Статья эта, в качестве дополнения (“краткой справки”), перепечатана в известной книге израильского исследователя Савелия Дудакова - именно с упоминанием М.Головинского как “составителя ПСМ”2. В той же книге, в основном её тексте, в одном из примечаний говорится об известном русском журналисте-авантюристе начала века Иване Манасевиче-Мануйлове и затем, несколько мимоходом, сообщается о том, что он, “вместе с М.В.Головинским (сотрудник газеты “Фигаро” в Париже и русский негласный агент) участвовал в составлении Протоколов Сионских мудрецов” под руководством П.И.Рачковского”3.

Утверждение об авторстве Головинского восходит единственно к двум свидетельствам начала 1920-х годов - польско-французской писательницы княгини Катажины Ржевуской-Радзивилл и американки Генриэтты Херблат [Хотя это имя переведено с русского на английский язык как Henrietta Hurlbut, смотри книгу Charles A. Ruud, Sergei Stepanov "Fontanka 16:  The Tsars' Secret Police", страница 208", ISBN 0-7735-2484-3, 978-0-7735-2484-2\3,
0-7735-1787-1, 0-7509-2159-5  - FV].
 
Та же энциклопедия в той же статье утверждает: “По свидетельствам княгини Радзивилл и Генриэтты Херблат агенты русской политической полиции М.Головинский и И.Манусевич (sic!)-Мануйлов (1869–1918; еврей, был крещен в раннем детстве) по заданию руководителя заграничной службы охранки С.(sic!) Рачковского (впоследствии вице-директора департамента полиции), готовили в Париже документ, изобличающий еврейский заговор”4.

Эти свидетельства, впрочем, подвергаются сомнению - как сторонниками подлинности ПСМ, так и некоторыми их непредубежденными исследователями. Среди последних - блестящий итальянский знаток проблемы Чезаре Г. Де Микелис, который, по ряду представленных им обстоятельств, свидетельство княгини Радзивилл относит к числу слишком “подозрительных”5.

Так как мы прежде всего ставим перед собой цель выявить персонального, коллективного ли автора ПСМ, что, по нашему разумению, необходимо разъяснит характер их происхождения и, возможно, тем самым несколько устранит демоническую, иррациональную ауру вокруг них, то, вопреки скепсису итальянского исследователя, всё же обратимся к тому свидетельству княгини Радзивилл, в сущности, единственному во всей истории рецепции ПСМ четкому указанию на их автора.

Итак, в феврале 1921 года, то есть, как раз в пору громогласного евроамериканского дебюта ПСМ, только что переведенных с русского на западные языки, княгиня Катажина Ржевуская-Радзивилл (1858–1941) (литературный псевдоним “граф Павел Василли”) дала интервью “American Hebrew” (вскоре, 1 апреля, перепечатанное “La Tribune juive”) по поводу возникновения ПСМ. 15 марта того же года княгиня Радзивилл напечатала в “La Revue mondiale” статью под названием Протоколы сионских мудрецов”, повторившую основные положения того своего интервью.

Ввиду недоступности для нас тех изданий, положения те мы излагаем в интерпретации столько же скептического, сколько и точного пера профессора Чезаре Де Микелиса: княгиня Радзивилл “утверждала, что она лично видела рукопись (т.е. предполагаемый французский оригинал ПСМ - В.С.) в Париже, будучи приглашена Матвеем Головинским (?–1920), который был её составителем вместе с Рачковским и Иваном Манасевичем-Мануйловым (1869–1918); они же, по её словам, сделали не что иное, как раскопали и переработали предыдущую фальшивку, сфабрикованную в 1884 г., в недрах тех же “служб” (секретных), генералом Оржевским (Orћevskiy) (sic!)”6.

Итак, княгиня Ржевуская-Радзивилл в феврале-марте 1921 г. указала на ПСМ как на полицейскую литературную интригу, которую по заданию главы русского зарубежного политического сыска Рачковского непосредственно провел его предполагаемый агент Матвей Головинский - в сотрудничестве с Иваном Манасевичем-Мануйловым, на некоей литературной же основе, возникшей некогда подобным, то есть полицейским образом.

“Заявления польской княгини, - продолжает итальянский исследователь, - были немедленно подтверждены в интервью (“American Hebrew”, 4 марта 1921 г., затем “La Tribune juive”, 1 апреля 1921 г.) одной американкой, которая в то же время находилась вместе с ней в Париже, Генриэттой Херблат (Henrietta Hurblutt) (sic!)”7.

В сущности, это свидетельство, по выражению Чезаре Де Микелиса, “этих двух дам” (de ces deux dames) - единственное во всей столь обширной литературе о ПСМ, относящееся к персоне их предполагаемого автора, составителя ли, “компилятора” - Матвея Головинского.
 
И оно сразу же было взято под подозрение
 
Причем, как указывает Де Микелис, сразу с двух очень разных мировоззренческих позиций. С одной стороны, Владимир Бурцев, знаменитейший разоблачитель провокаторов царской охранки, крайне левый (разумеется, по эмигрантской политической шкале), - в “La Tribune juif” от 29 апреля 1921 г., заявил, что свидетельству княгини Радзивилл - Генриэтты Херблат “резко противоречит” то обстоятельство, что в указанное ими время “ни Головинского, ни Рачковского не было в Париже; первый оставался там только до 1900 года, а второй до октября 1902...”8.
 
Как известно, впоследствии В.Л.Бурцев приложил немало усилий для разоблачения ПСМ как литературной подделки, но, кажется, при этом он никогда не вспоминал имя Головинского. Другой автор, на которого ссылается Де Микелис как на того, кто проблематизировал названное свидетельское показание, политически и интеллектуально представляет собой совершенно иную фигуру. Генерал Александр Нечволодов - едва ли не эмблематический представитель эмигрантской крайне правой, фанатически убежденный в подлинности ПСМ, назвавший утверждения княгини Радзивиллложью” - наряду с некоторыми другими попытками определить ПСМ как подделку9.

Мы здесь не просто добросовестно излагаем коллизии, сложившиеся вокруг свидетельства “тех двух дам”, единственного свидетельства, содержащего хотя бы малую долю какой-то информации о персоне, потрудившейся над созданием ПСМ. И не только указываем на своеобразную идеологическую судьбу того свидетельства, немедленно взятого под подозрение - и “слева”, и “справа”. Мы хотим здесь обратить внимание на чрезвычайную сложность и, возможно, даже бесперспективность, скажем так, биографического метода при исследовании вопроса об авторстве ПСМ.

И дело не только в том, что высокая степень мифологизации и в самом тексте ПСМ и самой читательской рецепции последних - всей своей иррациональной мощью обрушивается на те или иные попытки к чисто рационалистическому истолкованию названного вопроса. Даже на попытки приближения к нему с позиций самого обыкновенного здравого смысла, подчас подсказывающего нам столько же простые, сколько и убедительные решения, с тем вопросом связанные. Перед нами едва ли не притчевая ситуация, когда явление, претендующее на самую массивную, именно “беспросветную” иррациональность, постоянно уклоняется от всех уровней его рационального понимания.

Но дело также в том, что мифология ПСМ и мифология вокруг них всей своей тяжестью обрушивается среди прочего, решительно на все биографии участников и исполнителей “протокольной” драмы. И вполне известных, - скажем, С.А.Нилуса - и лишь предполагаемых, как в случае с Головинским. Да и на биографию самой информантки того случая.

Чезаре Де Микелис, кажется, единственный исследователь проблемы, представивший краткую, но точную биографическую справку о княгине Ржевуской-Радзивилл, замечает вместе с тем: “авантюристка, осужденная [?] в 1900 году за подделку векселей, названная “кокеткой” в очень серьезном Польском биографическом словаре”10. Разумеется, это действительно бросает тень на подлинность свидетельств княгини-”кокетки”, но не больше, чем совершенно сходный юридический инцидент в биографии С.А.Нилуса, увы, также в свое время замеченного в такой же проделке и подделке - на подлинность опубликованных им ПСМ.

Исследователь ссылается также на то, что “свидетельству тех дам”, по словам В.Л.Бурцева “сильно противоречит тот факт”, что в указанное или парижское “свидетельское” время Головинского приходится на 1904 или 1905 годы, тогда как он оставался в Париже “только до 1900 года”11. Но есть также сильное, в высшей степени публичное и, некоторым образом, весьма убедительное свидетельство самого Матвея Головинского о том, что он имел в Париже постоянную резиденцию - во время немногим более позднее, чем указанное княгиней Радзивилл.
 
В 1910 г. в Москве выходит сборник полубеллетристических-полуавтобиографических этюдов Головинского - под псевдонимом “Доктор-Фауст” - под названием “Из записной книжки писателя”. В примечании ко второму из этих этюдов - “Не хочу жить” - читателей, среди прочего, приглашают вступить в переписку с автором - в связи с поднятой им темой идейного самоубийства среди молодежи ницшеанского толка: “Пусть пишут доктору Фаусту (Docteur Faust 14 rue Hautefeuille “La maison Jaeques” a Paris)”12.
 
Характер этого адреса и само приглашение к переписке такого рода свидетельствуют о едва ли не постоянном пребывании Головинского-Доктора-Фауста в тогдашнем Париже. И, во всяком случае, вполне проблематизируют указанное возражение Бурцева по этому поводу.

Вслед за тем итальянский автор со свойственной ему объективностью рассматривает аргументы эмигрантского генерала-писателя Александра Нечволодова, по словам Де Микелиса, “горячего защитника подлинности ПСМ”, аргументы, направленные против другого эмигрантского автора, Александра дю Шайла, как раз усомнившегося в их подлинности, - кстати, - на основании своего давнего знакомства с С.А.Нилусом и представленными последним доказательствами в пользу той подлинности. Не касаясь аргументов ни дю Шайла, ни Нечволодова, обратим внимание именно на объективный тон итальянского исследователя, вслушивающегося в тот русский спор и принимающего в нём скорее сторону Нечволодова, “без сомнения свирепого юдофоба, но не дурака”13.
 
Увы, в продолжение темы не столько самих ПСМ, но чрезвычайной проблематичности любых биографическо-персональных сюжетов в их поле, можно вспомнить мемуарную характеристику совершенно иного рода, относящуюся к генералу Нечволодову. Другой русский генерал-писатель, уже советской ориентации, вспоминает самое эксцентрическое поведение тогда ещё полковника Нечволодова во время русско-японской войны, в разгар боев под Ляояном пытавшегося самолично заключить перемирие с японцами. Впоследствии главнокомандующий Куропаткин, узнав о том, что Нечволодов произведен в генералы, начертал на одной из бумаг новоиспеченного генерала: “Нач. Штаба. Прошу доложить. Как же это так? Мы же считали его под Ляояном сумасшедшим...”14. Впрочем, есть другие, не менее красочные характеристики, скажем так, психологического и другого своеобразия генерала Нечволодова...

Мы здесь, впрочем, нисколько не оспариваем авторов, оспаривающих свидетельства княгини Радзивилл - Генриэтты Херблат. Так же, как и не выражаем какой-либо уверенности в подлинности тех свидетельств. Мы всего лишь обращаем внимание именно на бесперспективность биографического метода в его применении к вопросу о “протокольном” авторе. В самом деле, любое, чисто биографическое уточнение названных свидетельств, как мы убеждены, немедленно наталкивается на биографические же указания совершенно противоположного свойства, в той или иной информационной степени их дезавуирующие.

Очевидно, мы здесь сталкиваемся не только с партийными страстями вокруг ПСМ, но и с фундаментальными изъянами самого биографического метода, - по крайней мере, в области литературоведения. “В литературном факте, - говорил некогда В.Ф.Переверзев, - наименее интересным моментом я считаю его связь с авторской личностью”.15 Но так как по отношению к ПСМ связь их с соответствующей исторической правде “авторской личностью” приобретает едва ли не исключительно важное значение, постараемся всё же выявить эту “личность”, но уже иными эвристическими средствами, весьма отличными от чисто биографических разысканий, средствами, лишь косвенно связанными с биографическим методом.

Собственно, именно такой путь предлагает и пролагает Чезаре Г. Де Микелис в своей замечательной микромонографии, посвященной, согласно её подзаголовку, “филологии и истории” ПСМ, путь преимущественно текстологический, удаленный от чисто идеологических их интерпретаций. Сославшись на совершенно справедливые слова Пьера-Андре Тагиева, “одного из лучших современных специалистов по изучению ПСМ”, о необходимости “задать себе вопрос об этой неуязвимости мифической конструкции для рациональной критики”, итальянский исследователь видит методологический выход из иррациональных лабиринтов вокруг проблемы ПСМ именно в текстологическом их анализе: “Поскольку эта история обросла ложью и фальшью, то своё внимание мы направим на то единственное, что “не может лгать”, на сам текст, как таковой”16.

Последуем этому здравому методологическому совету, отодвинув в сторону вышеизложенные биографические спекуляции, но при этом, в отличие от итальянского автора, сосредоточим свое внимание не столько на внутренней структуре “протокольных” текстов, сколько на выявлении их резонансов, перекличек, параллелей - то, что “не может лгать” - в сумме других текстов. Текстов, бесспорно принадлежащих перу Матвея Головинского, чьё имя упоминается в связи с создание ПСМ. Чьё возможное авторство, как видим, едва ли не мимоходом утверждается и столь же мимоходом опровергается - на достаточно зыбкой в обоих случаях биографической почве. Собственно на некоем свидетельском песке строится указание княгини Радзивилл - Генриэтты Херблат, но примерно там же воздвигаются и его опровержения.

И вот вместо того и другого - весьма скромный корпус доступных нашему вниманию текстов Матвея Васильевича Головинского, насколько нам известно никогда не привлекавшийся для рассмотрения по интересующему нас поводу (впрочем, он, похоже, вообще не был удостоен современниками какого бы то ни было внимания, хотя бы элементарных рецензентских откликов, нами в тогдашней печати, увы, не обнаруженных).

Итак, “корпус” этот составляет своего рода беллетристическо-публицистическую “тетралогию”, состоящую именно из доступных нам четырех изданий, очень разных по своему жанру и по своей идеологической направленности, но объединенную, скажем так, стилистическим темпераментом автора. Перечислим их в хронологической последовательности их написания, начиная с издания, нами уже упоминавшегося.

1. Доктор-Фауст. Из записной книжки писателя. Издание М.М.Левина. Москва. 1910 год. 163 с.
2. Доктор Фауст (М.В. Головинский). Опыт критики буржуазной морали. Перевод с французского А. Карелина. С предисловием автора”. М., 1919. Издание зарегистрировано и цена утверждена отделом печати М.С.Р. и К.Д. Типография Н.Н.Желудковой. Большая Якиманка, 32, 32 с. (французский оригинал, выпущенный в Париже в 1910 г., нами не был обнаружен).
3. Черная книга германских зверств. Под редакцией и со вступительной статьею д-ра М.В. Головинского. 9-ая тысяча. Цена 60 коп. С.-Петербург. 1914. 56 с.
4. Д-р М. Головинский. Беседа дедушки о болезни “сыпной тиф”. Цена 40 коп. Издание комитета памяти В.М.Бонч-Бруевич (Величкиной). Общедоступная библиотека. Кн. 8-ая. Адрес Комитета, Редакции, Издательства и книжного склада: Москва. Земляной вал, Гороховская ул., д.20. 7 с.

Итак, покамест отодвинув в сторону какие-либо биографические коллизии представленного здесь автора, будем исходить из старинной интуиции некоего априорного единства любой авторской личности, а также интуиции хотя бы относительно семантического и стилистического единства текстов, этой личности принадлежащих. И соответственно представим названные здесь четыре издания именно как некую, условно говоря, “тетралогию”, отмеченную таким сквозным единством, системой определенных смысловых и стилевых “лейтмотивов”.

Названная литературная сумма Головинского-Доктора-Фауста - это, в общем, довольно заурядная беллетристика и столь же ординарная публицистика. И то и другое стилистически оформлено главным образом в виде газетного фельетона, тогдашнего “подвала” (весьма возможно, что оттуда в отдельные издания и пришло большинство представленных в них текстов).

Вместе с тем “тетралогию” Головинского отмечает немалая авторская амбициозность в виде непрестанного стремления газетного фельетониста к созданию в своих “психограммах” и “набросках” (именно так автор и означает свои основные жанры) целостного портрета всей современной цивилизации да и всей остальной человеческой истории - портрет, преимущественно скептический и даже пессимистический. “Тетралогия” - самый скептический взгляд на современные общества, на все их ценности и институты, на самое историю их возникновения, на их возможное будущее. При этом такая всеобъемлющая критика предстает у Головинского именно в предельно облегченных, сугубо газетных жанрах, в режиме самого крайнего беллетристического упрощения и просто вульгаризации.

Словом, перед нами литературно вполне заурядный продукт, если вспомнить выражение Германа Гессе, “фельетонной эры” той её поры, эпохи возникновения и бурного становления массовых, уже действительно в больших числах крупнотиражных периодических изданий. Но что на самом деле бьет в глаза в “тетралогии” Головинского, так это идеологическая разнонаправленность и, пожалуй, даже разномастность всех её составных.

Так, “Из записной книжки писателя” - это, по своей литературно-мировоззренческой тональности, сочетание некоей подчеркнуто пессимистической интонации с усредненно-гуманистической, общелиберальной и, временами, даже леволиберальной.

“Опыт критики буржуазной морали” - это уже самый леворадикальный публицистический набросок к проблеме той морали, левоэкстремистская её критика анархического свойства.
“Черная Книга германских зверств” - самое “черное” по своей реакционно-консервативно-шовинистической направленности собрание соответствующего повсеместной ксенофобии–1914 пропагандистского материала, те “зверства” изобличающего.
 
“Беседа дедушки о болезни “сыпной тиф” интересна не столько неожиданным обращением автора “доктора Головинского”, бывшего, оказывается, профессиональным медиком, от его прежних наблюдений над массовыми идеологическими и моральными эпидемиями к эпидемии в собственном клиническом смысле. Эта брошюра по обстоятельствам самого своего появления, исчерпывающе зафиксированным в её выходных данных, убедительно свидетельствует об издательском и другом “флирте” автора с уже находящимся при власти большевизмом, с его самыми видными сановниками (В.Д.Бонч-Бруевичем и его супругой В.М.Бонч-Бруевич-Величкиной).

Итак, стрелка идеологического компаса писателя Головинского с удивительной легкостью и скоростью поворачивается в самые разные идеологические стороны - от очевидной зависимости от той или ной общественной ли, политической, другой ли конъюнктуры, каковую должно выяснить именно его биографу, буде таковой найдется. Но мы здесь ставим перед собой совершенно иную, внебиографическую цель, средства к достижению которой столь отчетливо-методологически указаны выше итальянским исследователем ПСМ: так как в комплексе их проблем “текст в своем объективном семиотическом бытии” - “то единственное, что “не может лгать”, то именно в связи с теми проблемами и сосредоточим наше исследовательское внимание единственно на самих текстах Головинского “как таковых”.
 
Исходя из предполагаемого единства любой авторской личности, из необходимого и неизбежного повторения в её литературной продукции неких постоянных - стилистических и семантических - “составляющих”, возможно - именно не биографически, а чисто “текстологически” - выявить в ПСМ те элементы их слога и содержания, которые и указывают на ту личность. В её не столько индивидуально-биографической, сколько индивидуально-литературной конкретности. Разумеется, это возможно лишь при сличении - и весьма тщательном - текста ПСМ с другими текстами. В данном случае, с текстами Головинского, некогда едва ли не мимолетно названного главным автором-исполнителем ПСМ и даже едва ли не столь же мимоходом вычеркнутого - из неизвестного числа их неизвестных авторов. Вместо хронологических и других состязаний и просто пререканий тех мимолетных биографов Головинского, всего лишь вглядимся в его тексты на текстовом же фоне ПСМ, и, разумеется обратно.

С этой точки зрения особый интерес представляет издание “Из записных книжек писателя” (далее - ИЗКП), хронологически открывающее доступный нам корпус текстов Головинского. Достаточно пестрое по своему жанровому и семантическому составу, оно вместе с тем выполнено преимущественно в виде газетных очерков-фельетонов - на материале мемуарно-автобиографического, общеисторического, общепсихологического и другого характера. Автор в них ставит перед собой цель именно портретирования современной цивилизации, её прошлого и её гипотетического будущего - в читательски облегченной газетно-публицистической форме, почти всегда с элементами беллетристики, несколько оживляющей тот газетный рассказ.

ИЗКП состоит из трех разделов (“психограммы”, “Наброски”, “Из дальних лет. Воспоминания студенчества”), группирующих те очерки-фельетоны по некоторым жанровым признакам, впрочем, довольно ослабленным.

Так, “психограммы” - это пять как бы “психологических” этюдов, воспроизводящих душевное состояние героев в тех или иных пограничных ситуациях (“Беспокойный сосед”, “Не хочу жить”, “Почему она меня не любит?”, “Ненавижу!”, “Пять шагов в длину - два с половиной в ширину...”).
 
“Беспокойный сосед” - весьма короткий рассказ о ребенке, умирающем за стеной комнаты рассказчика, который тем временем, той ночью, предается размышлениям общего свойства об истории страдающего человечества как о смене одна за другой нескольких формаций тех несчастий. Нелишне указать, что вся та история изложена как бы в газетном сокращении - на одной печатной странице.
 
“Не хочу жить (отрывок из письма самоубийцы)” - также новеллистическая миниатюра, но уже в виде предсмертного письма молодого ницшеанца, изведавшего в своем эротическом опыте всю полноту бытия и в виду обретенного в том опыте сверхчеловеческого величия оставляющего эту жизнь.

“Почему она меня не любит?” представляет собой столь же лаконичный рассказ о травме сознания - и детского, и материнско-супружеского - наталкивающегося на холодный, расчетливый, так сказать, “подпольный” эгоизм человека, появившегося в доме после смерти там отца и мужа.

Последняя “психограмма” - “Пять шагов в длину - два с половиной в ширину...” - представляет собой короткий психолого-социологический этюд о пролетарии, становящемся люмпен-пролетарием и, очевидно, совершающем затем преступление - на почве своей безысходной участи.

Следующая группа очерков - “Наброски” - и по жанру, и по интонации не слишком отличающаяся от “психограмм”.

“Острою секирой ранена береза” - “психология” участи дерева, превращенного из собственно дерева в телеграфный столб.
“Подвиг Абрамыча” - рассказ о страданиях ремесленника, убивающего своего молоденького деревенского земляка по его же просьбе, чтобы освободить того от беспросветной жизни. И, совершенно неожиданно для себя, оправданного судом - усилиями адвокатов и присяжных.
“Ожидание” (“Посвящается памяти погибшего товарища”) - зарисовка драмы молодого революционера, приехавшего к деревенской матери, и на её глазах, после полицейского стука в дверь, покончившего с собой.
“Поп и мышь” - этюд об обращении деревенского же священника в сторону самого радикального христианства, о его уходе из казенной церкви и затем смерти.

И, наконец, третья группа текстов в книге - “Из дальних лет (Воспоминания студенчества)”, подчеркнуто мемуарная, посвященная студенчеству автора и коллизиям тех лет. Психологическим и мировоззренческим, по преимуществу.

Итак, книга Головинского состоит их двадцати четырех этюдов -”психограмм”, “набросков” и “воспоминаний”. С претензией едва ли не в каждом из них на создание если уж не целостного образа цивилизации, то по крайней мере, на воспроизведение той или иной доминантной её черты, характеристики, направленности. То есть это странно, но достаточно очевидно, корреспондирует с двадцатью четырьмя “сионскими” Протоколами”, каждый из которых непременно представляет собой кризисный, даже эсхатологический, но именно с претензией на целостность, портрет той или иной основоположности современной цивилизации. Книга Головинского как бы резонирует в своих, преимущественно критических обобщениях главными структурными принципами “протокольной” семантики, также резко критически обобщающей современность - в направлении самых главных, стратегических её черт.

Разумеется, такое совпадение можно истолковать как совершенно внешнее сходство, вызванное неприятием современного общества со стороны ультрареакционного автора ПСМ, с одной стороны, и автора ИЗКП, заурядного в ней либерала, с долей некоего расплывчатого радикализма.

Но перейдем, наконец, от общей структуры текстов к тому, что “не может лгать”, к самому тексту. К первому же этюду из двадцати четырех в книге Головинского. Воспроизводим его полностью.

Беспокойный сосед

В маленькой комнате душно и тесно. Тесно - пока мысль не раздвинет стен.
Но и думать нельзя. Рядом - беспокойный, несносный сосед. Он все плачет, плачет день и ночь. Что там за люди?
Слышно только ребенка.
Он плачет уже всю неделю. Не дает работать, не дает думать.
“Стон несется из подвала, стон несется из дворца - стону нет нигде конца, стону нет нигде конца” вспоминается откуда-то стих неведомого автора.
Читать?.. И читать трудно.
Ночь, холодно - не уйти от плача, не уйти от стона... в жизни.
Несносный - когда же он умолкнет?
Стону нет нигде конца - люди бегут от стона - а не уйти.
Давно уж бегут...
Голубое небо, яркое солнце, море сверкает...
Счастливые люди, счастливая страна, счастливые времена...
Счастие в любви к отечеству. Нет счастия выше смерти за эту дивную родину.
И вот идут они, вместе с Леонидом, и гибнут все триста.
И стонут матери, и девы, и нежные супруги.
Почему счастие этих людей в смерти?
Разве счастие не в жизни?
Не ушли и прекрасные эллины от стона, не спаслись от плача.
Смерть торжествует над их любовью.

Мир их праху.
Новые люди идут на смену. Идут с отрицанием красоты, требуют жертвы...
Жертвы, увы! не для жизни.
Эти люди идут за Ним - героев сменили мученики.
Их любовь торжествует над жизнью ради того, что выше жизни.
Выше жизни - но разве счастие не в жизни?
Смерть опять торжествует над любовью.

И люди продолжают искать счастия.
Новых три слова пишут они своей кровию и стонут...
“Как лес под властью непогоды,
Пред силой клонятся народы,
Но втайне - ждут её конца”.
Что же придет на смену силе? счастье для жизни, любовь, торжество любви?
Надрываясь плачет за перегородкой сосед...
Белеет утро.
Как крепок был сон! Все тихо.
Странно! Сон уже кончился - а тихо.
Над неподвижным телом ребенка склонилась мать - но она и плакать не может... Беспокойный сосед умолк.
Да - жаль, он умолк.

Итак, перед нами своего рода эталон основного жанра Головинского, жанра, направленного на воссоздание стратегий цивилизации, но, разумеется, на воссоздание в весьма упрощенных формах, скажем так, газетной, едва ли не бульварной культурологии.

Первая “психограмма” в книге Доктора-Фауста литературно представляет собой, как уже говорилось, сочетание новеллы о плачущем и затем умирающем ребенке за стеной каморки героя с пессимистическим историософским примитивом, полуторастраничной миниатюрой, “охватывающей”, тем не менее, всю историю страданий человеческих - от древних времен до современности. Собственно, от античности до французской революции и её злободневных следствий...
 
Очевидно “формальное” сходство этой “психограммы” с некоторыми “мениппеями” Достоевского, прежде всего со “Сном смешного человека”, где герой, погруженный в “вечные вопросы”, вместе с тем слышит в своей убогой комнате доносящиеся из-за стены голоса и крики тех, кто озабочен совсем другим. Герой “мениппеи” Доктора-Фауста, слушая в той же ситуации плач больного ребенка, мысленно набрасывает как бы общеисторическую ретроспективу человеческого “стона”, сначала отдаленно - а затем и не очень - напоминающую общеисторический же пейзаж Протоколов”.

Смерть - последняя, самая важная казуальность “протокольного” мира: “смерть есть неизбежный конец для всякого” (“Протокол № 15-й”, с. 106). Соответственно она является главным орудием планетарной “сионской” интриги: “Лучше этот конец приблизить к тем, кто мешает нашему делу, чем к нашим, к нам, создателям этого дела” (там же, с. 106).

Та же казуальность предстает и в доктрине Доктора-Фауста. Идиллию древних счастливых времен прерывает “смерть за эту дивную родину”, смерть её “счастливых людей”: “И вот идут они, вместе с Леонидом, и гибнут все триста”. Итак, “не ушли и прекрасные эллины от стона, не спаслись от плача. Смерть торжествует над их любовью”.

“Счастливые времена” в первой “психограмме” ИЗКП перекликаются с пассажем из первого же “Протокола”: “Ещё в древние времена мы среди народа впервые крикнули слова “Cвобода, равенство, братство” (“Протокол № 1-й”c. 62; более ранний вариант: “Во времена величия Греции мы впервые крикнули слово Cвобода”). Провокация “мудрецов” приводит к катастрофе того “величия”, точно так же смерть торжествует над “головинской” античной идиллией.

В том же “Протоколе” предстает также катастрофическая картина уже Нового времени с его превращением “абстракции Cвободы” в деспотизм самой брутальной “силы”, прячущейся за политическими декорациями в виде риторики о “Cвободе, равенстве, братстве”.

В “психограмме” Доктора-Фауста после гибели античности возникает поначалу отрицающее её христианство:
“Новые люди идут на смену. Идут с отрицанием красоты, требуют жертвы...
Жертвы, увы! не для жизни”.

В Протоколах” “жертвы” - это, прежде всего, специфическое производное от интриг “мудрецов” против “гоев”, оттого для последних они - бесполезны: “Насколько же были прозорливы наши древние мудрецы, когда говорили, что для достижения серьезной цели не следует останавливаться перед средствами и считать число жертв, приносимых ради этой цели... Мы не считаем жертв из числа семени скота - гоев...” (“Протокол № 15-й”; с. 106).

В “психограмме”, в самой пессимистической тональности, говорится, в сущности, о той же бесполезности христианской жертвы - для самих жертвователей:

“Эти люди идут за Ним - героев сменили мученики.
Их любовь торжествует над жизнью ради того, что выше жизни.
Выше жизни - но разве счастие не в жизни?
смерть опять торжествует над любовью”.

В Протоколах” категориямученичества” “за общее благо” и вовсе предстает - в своей исторически последней форме революционного подвига - как следствие соответствующих “сионских” интриг, с одной стороны, и общего неразумия “гоев”, с другой: “... через прессу и в речах, косвенно, - в умно составленных учебниках истории, мы рекламировали мученичество, якобы принятое крамольниками на себя, за идеею общего блага. Эта реклама увеличила контингент либералов и поставила тысячи гоев в ряды нашего живого инвентаря” (“Протокол № 19-й”, с. 119). В названной “психограмме” катастрофу христианской жертвы продолжает крах новоевропейских упований на “Cвободу, равенство, братство”:

“И люди продолжают искать счастия.
Новых три слова пишут они своей кровию и стонут...”
Доктор-Фауст завершает свой весьма пессимистический экскурс в историю, в которой упомянутая “триада” преломилась во всевластие “силы”, лаконичной картиной кризиса и возможного конца этой “силы” - для совсем уж безотрадного будущего, на каковое намекает смерть ребенка за стеной.
“Как лес под властью непогоды,
Пред силой клонятся народы,
Но втайне - ждут её конца”.
Что же придет на смену силе? счастье для жизни, любовь, торжество любви?
Надрываясь плачет за перегородкой сосед...
Белеет утро.
Как крепок был сон! Все тихо.
Странно! Сон уже кончился - а тихо.
Над неподвижным телом ребенка склонилась мать, - но она и плакать не может... Беспокойный сосед умолк.
Да - жаль, он умолк”.

В Протоколах” же крушение новоевропейской “силы”, притворившейся, в соответствии со стратегическим сценарием “мудрецов”, “Cвободой, равенством, братством”, означает начало их уже откровенного господства, сочетающегося также с некоей совсем демонической грядущей конспирацией грядущего деспотизма.

Теперь обратим внимание на следующее сходство двух текстов:

“Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается всё счастье людей. Ореол этой власти внушит мистическое поклонение и благоговение перед ней народов. Истинная сила не поступается никаким Правам, даже Божественным...” (“Протокол № 22-й”, с. 130).

А теперь ещё раз напомним “развязку” названной “психограммы”:

Крушение средневековья. Но - “... люди продолжают искать счастия.
Новых три слова пишут они своей кровию и стонут...
“Как лес под властью непогоды,
Пред силой клонятся народы,я
Но втайне - ждут её конца”.
Что же придет на смену силе? счастье для жизни?..
Надрываясь плачет за перегородкой сосед...” и т.д.

Напоминаем, что “психограмма” - медицинско-психологический термин, встречающийся на рубеже веков (см. наследие киевского профессора-психиатра Ивана Сикорского, известного консерватора), но, возможно, у Доктора-Фауста он также связан с категорией “психологического момента” (“Протокол № 12-й”, с. 98) и “текущего момента” (“Протокол № 24-й”, с. 132) как опорных точек самой временной техники “мудрецов”. Последние в последнем своем “Протоколе” заканчивают тем, чем заканчивается первая “психограмма” указанного автора: открытое господство будущего будет осуществляться в режиме некоей прикровенной тайны этого господства. В “психограмме” - бесспорно смертоносной.

Итак, уже первый очерк книги Доктора-Фауста явно резонирует основоположными сюжетами и мотивами Протоколов”, представляя собой их своеобразно превращенную стилевую и идеологическую инерцию, от, среди прочего, общих реминисценций и аллюзий из Достоевского (см. ниже) до совершенно сходных общемировоззренческих мотивов... “Беспокойный сосед” в своей историософской части как бы резюмирует общую историческую ретроспективу ПСМ, представленную там как нескончаемый и теперь уже близкий к окончательному завершению декаданс средиземноморско-христианского мира от его древности до современности. В этой части очерка, в сущности, каждая лексема, каждая его семантическая доля находит тот или иной отклик в ПСМ, представляющие собой как бы развернутое и расширенное соответствие “Беспокойному соседу”.

В виду всей сложности вопроса о предполагаемом французском оригинале ПСМ и об их столь же гипотетических русских переводах мы не решаемся говорить о чисто лингвистической стороне вышеприведенных параллелей между теми текстами и рассматриваемой прозой Головинского. Полагаем, что здесь достаточно и явного семантического сходства, нами замеченного. Тем не менее последнее нередко предстает уже как очевидное чисто “филологическое” совпадение.

Протокол № 1-й” так определяет генезис и последующее развитие Права:
“Что сдерживало хищных животных, которых зовут людьми? Что ими руководило до сего времени?
В начале общественного строя они подчинились грубой и слепой силе, потом - закону, который есть та же сила, только замаскированная. Вывожу заключение, что по закону естества Право - в силе”. (“Протокол № 1-й”, с. 58).

20 раз спустя немногим более страницы в том же “Протоколе”: “Наше Право - в силе. Слово “Право” есть отвлеченная и ничем недоказанная мысль. Слово это означает не более, как: дайте мне то, чего я хочу, чтобы я тем самым получил доказательство, что я сильнее вас.

Где начинается Право? Где оно кончается?” (“Протокол № 1-й”, с. 59).

Таким образом, Право для “протокольного” автора - как бы юридический псевдоним “силы”, единственной общественной реальности.

В “Беспокойном соседе” предстает совершенно та же мысль, но предельно “сокращенная”, да ещё замаскированная стихотворной цитатой. Новое время здесь преломляет христианство в триаду французской революции, всего лишь камуфлирующую ту же “силу”.

“И люди продолжают искать счастия.
Новых три слова пишут они своей кровию и стонут...
“Как лес под властью непогоды,
Пред силой клонятся народы,
Но втайне - ждут её конца”.
Что же придет на смену силе?”
Согласно ПСМ на смену убывающей “силе” “гоев” придет - другая “сила”. “Беспокойный сосед” вполне сохраняет эту ключевую идеологему ПСМ, но только излагает её - именно в сокращении.
Как уже говорилось, в соответствии с наблюдениями Чезаре Де Микелиса, в “крушевановском” варианте самого первого “Протокола” встречаем: “Во времена величия Греции мы впервые крикнули слово Cвобода”, тогда как в принятом нами в качестве “канонического” тексте: “Ещё в древние времена мы среди народа крикнули слова: “Cвобода, равенство, братство”. (Протокол № 1-й”, с. 62).

В “Беспокойном соседе” ретроспектива главных человеческих упований начинается - в той же Греции, в эпоху её величия. И, примерно, в том же стилевом режиме:
“...люди бегут от стона - а не уйти.
Давно уж бегут...
Голубое небо, яркое солнце, море сверкает...
Счастливые люди, счастливая страна, счастливые времена...
Счастие в любви к отечеству. Нет счастия выше смерти за эту дивную родину”.

Очень близко от тех первых упований последующие, столь критически оцениваемые в ПСМ - в “Беспокойном соседе” (снова вспомним):

“...люди продолжают искать счастия.
Новых три слова пишут они своей кровию и стонут”...
“Беспокойный сосед” здесь коррелирует также с образом грядущих “сионских” “благодеяний покоя, хотя и вынужденного веками волнений” (“Протокол № 19-й “, с. 101), с образом “бесполезных перемен правлений”, сопутствующих им “пережитых волнений и невзгод” (Там же, с. 101).

Утопический энтузиазм “народов” в изображении “Беспокойного соседа” - “Новые люди идут на смену. Идут... требуют жертвы... Эти люди идут за Ним” и т.д. - отозвались в двух “мизансценах” мировой истории в ПСМ.
“Во всех концах мира слова - “Cвобода, равенство, братство” - становили в наши ряды через наших слепых агентов целые легионы, которые с восторгом несли наши знамена”. (“Протокол
№ 1-й, с. 63).
“И люди продолжают искать счастия”.

Сравните снова:

“Новых три слова пишут они своею кровию и стонут”.
“... ошибки гоевских правлений, столько веков промучивших человечество отсутствием сообразительности во всем, что касается истинного его блага, в погоне за фантастическими проектами социальных благ, не замечая, что эти проекты все более ухудшали, а не улучшали положение всеобщих отношений, на которых основывается человеческая жизнь”... (“Протокол № 14-й “, с. 102).
Предполагается, что “ошибки гоевских администраций будут описываться нами в самых ярких красках”. (“Протокол № 14-й “, с. 101).

Соответствующий эпитет вспыхивает в “ярком солнце” “Беспокойного соседа”, в котором также предстает мировой парад тех “ошибок”. В ПСМ многократно повторяется столь лаконично изложенный в “Беспокойном соседе” мотив тщетных поисков счастья на утопической основе - и тем поискам, составляющим собственно всю предшествующую историю, противопоставляется уже близ грядущее, устроенное “мудрецами” счастье.

“Наша власть будет славною, потому что она будет могущественна, будет править и руководить, а не плестись за лидерами и ораторами, выкрикивающими безумные слова, которые они называют великими принципами и которые ни что иное, говоря по совести, как утопия... Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается все счастье людей” (“Протокол № 22-й “, с. 130).
В “Беспокойном соседе” обобщенный образ христианского энтузиазма - “Новые люди идут на смену... Эти люди идут за Ним - героев сменили мученики” - не только повторяют “протокольный” образ псевдовласти и массы, “плетущихся” “за лидерами и ораторами” с их “утопическими” “великими принципами”, но и резонирует категорией напрасных жертв, тщетного и бесплодного “мученичества”, категорией, одной из центральных в семантической системе ПСМ:

“подлость человеческих народов, ползающих перед силой... терпеливых до мученичества перед насилием смелого деспотизма”. (“Протокол № 3й”, с. 70).
“Мудрецы” о стратегической необходимости “беспрестанно мутить во всех странах народные отношения и правительства, чтобы переутомить всех разладом, враждою, борьбою, ненавистью и даже мученичеством...” (“Протокол № 10-й “, с. 91).

“Мудрецы” для своих целей “в умно составленных учебниках истории” “рекламировали мученичество, якобы принятое крамольниками на себя, за идеею общего блага”. (“Протокол № 19-й”, с. 119).

Таким образом, названная “психограмма” в книге Головинского содержит текстовую миниатюру - общеисторической “программы” ПСМ, их также скептическую историософскую ретроспективу антично-христианской цивилизации как серии неких стратегических “ошибок” в очевидную пользу “мудрецов”. Только последних в “Беспокойном соседе” функционально замещает смерть, сопутствующее ей страдание (“стон”). Перед нами - наикратчайшая аннотация ПСМ.

И всё же в книге Головинского, в её разделе “Из дальних лет (Воспоминания студенчества)”, мы наталкиваемся на текст, по своей фабуле и семантике ещё более перекликающимся с идеологическим составом ПСМ. Текст под подчеркнуто “визионерским”, “провидческим” названием “Видение”, характерно открывающий тот раздел. В свою очередь открывающийся эпиграфом из Ф.М.Достоевского, что, наверное, должно было подчеркнуть, подобно аллюзиям, связанным со “Сном смешного человека” в “Беспокойном соседе”, притчево-мировоззренческий характер этой другой “мениппеи” Головинского-Доктора-Фауста.

Текст этот состоит, собственно, из двух частей
 
В первой из них излагаются обстоятельства, в виде одного резкого идеологического конфликта в студенческом кружке, обстоятельства и определившие возникновение части второй, текста в тексте, основанного на некоем фантастическом допущении. Эта фантазия Головинского настолько любопытна в контексте решаемых нами вопросов, что заслуживает воспроизведения - в составе всей мемуарной (или псевдомемуарной) новеллы. Итак, “Видение”, первый из опусов третьего и последнего раздела книги Головинского-Доктора-Фауста.

Видение

“Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце и - посмотрите
на него, разве оно не мертвец? Все мертво и всюду мертвецы.
Одни только люди, а кругом них молчание - вот земля!”
Ф.Достоевский

Иван Зорин умирал

Он сильно страдал умирая: тяжело умирать молодым.
Несколько человек товарищей студентов, в числе которых был и я, безмолвно и осторожно передвигались по комнате, в полу-
сумерках туманного раннего утра.
Болезнь Зорина - последствие роковой случайности, и быстрое его угасание не по дням, а по часам, когда человек как весенний снег тает - все это произвело на наш товарищеский кружок удручающее впечатление.
Ещё несколько недель тому назад, в этой самой комнате, чуть не до рассвета шел бурный спор.
Зорин, как это часто бывает с людьми сильно и глубоко убежденными, был плохим защитником своей “платформы”, своих основных положений - ему ведь казалось в этих положениях все ясным и не подлежащим возражению, да кроме того, Зорин не обладал ораторским талантом.
Со всей язвительностью будущего “украшения” адвокатской трибуны ему возражал студент юрист А., легкомысленный и беспринципный, “скользкий” юноша, которого долгое время не хотели допустить в “кружок”, но который все-таки и сюда проник, как впоследствии, всюду и всегда проникал.
Зорин кричал, а его оппонент весьма спокойно его высмеивал, как бы играя словами, и, порой, вставляя иностранные выражения.
Наконец, когда на одну уже слишком высокую нотку Зорина г.А. элегантно заявил: “parler bien fort - n’est pas parler fort bien”, Зорин не вытерпел, схватил в руки шапку, по-мужицки бросил её об пол, затем опять поднял и выбежал вон, раздетый, на мороз в одной кумачевой рубахе...
Кто-то из товарищей пошел за ним лишь через четверть часа и нашел его на сугробе, лицом в снег. Весь мокрый от растаявшего кругом снега, он, рыдая, дрожал.
Как всякая сильная натура Зорин не мог подчиниться тому, во что не верил, и отказаться от того, во что скорей верил, чем окончательно усвоил разумом; особый вид “искусства для искусства” г.А., аргументация для аргументации, слишком больно звучал в его душе.
......................................
Через три недели Зорин кашлял кровью, затем слег в постель, и теперь умирал.
Устав от бесцельных передвижений по комнате, я опустился в единственное кресло около окна и стал перебирать всякие бумаги на подоконнике.
Среди разбросанных листков лекций здесь лежала небольшая тетрадка.
Странное заглавие невольно заставило меня взять её в руки.
Заглавие было почти вырисовано Зориным на корешке, а затем, чрезвычайно отчетливо, его же твердым почерком были написаны и последующие строки.
Я прочел:

Сигналы с Марса
Сказка о будущем человечества и Земли

Много, много веков в бесконечном движении вращалась Земля, постепенно холодея и тускнея. Солнце уходило, унося с собой и свет и тепло, и люди постепенно погружались во мрак холодных сумерек.
Но ещё раньше ухода Солнца радость жизни оставила людей.
Темной волной двинулись народы Востока и поглотили старую культуру европейцев.
Эти новые для Европы, но бесконечно старые для мира народы не имели представления о личном счастье, Cвободе и братской любви... Они даже не знали, что такое “нравственность”, и на их языке это понятие переводилось словом “порядок”.
Им было чуждо и слово “разум”: они переводили его словом “повиновение”.
И эти народы водворили повсюду повиновение и порядок, на началах ненависти и подчинения, подрезав все те человеческие головы, которые, как высокие колосья, подымались над толпой.
Низвергнув старую культуру, новые европейцы сохранили, однако, все технические усовершенствования производства, практическую полезность которых они уже успели изведать...
Уничтожив Просвещение всех, эти народы тщательно сохранили науку немногих.
И эта далекая от всех наука продолжала быстро идти вперед; облегченная от груза совести она пошла вперед ещё быстрее.
Люди, копошась в холодном полумраке, голодали и умирали, - а наука, дав множество технических открытий, окончательно поработивших человечество, установила отчетливые способы сношений с окружающими мирами и порой устрашала толпу непонятным ей сигналами.
Земля, между тем, холодела и тускнела: светом электричества не удалось заменить света Солнца и даже учёные и правители стали впадать в уныние.
Нежданно - радостная весть в мгновение облетела всех: обитатели одного из миров сообщили, что свет и тепло должны возвратиться на землю и что сигналы последуют с Марса. слух об этом так потряс человечество, что даже господа не были в состоянии выгнать в эти дни свой скот и рабов на работу, и весь народ, все человечество поспешило на возвышенности и на обширные пустынные пространства земли, образовавшиеся вследствие вымирания и самоубийства целых городов и селений.
Все человечество устремило взоры на Небо.
Но свинцовое Небо молчало.
Прошли часы, дни, месяцы и годы.
Небо продолжало молчать, Земля - холодеть и тускнеть, а человечество - жить надеждой...
Несмотря на самый строгий порядок, работали уже немногие...
Страх перестал действовать на людей, не хотевших жить.
Последние оставшиеся рабы, передвигаясь при свете громадных фонарей по холодной пустыне, быстро погибали и новые уже не приходили им на смену.
И скоро смерть сравняла всех, и одичалые и одинокие люди, обезумев, бродили по потемневшему кладбищу - Земле.
Но и у этих одиноких дикарей ещё таилась, по преданию, в душе надежда и они продолжали смотреть на безмолвное, мрачное Небо.
Внезапно это мертвое небо засверкало от мелькающих огней - звенящих сигналов с Марса.
Багряным румянцем загорелся Восток и показалось восходящее Солнце.
Восходящее Солнце, от которого уже давно отвыкло человечество...
И свет и тепло и радость жизни вернулись на Землю, засверкавшую вновь красотой и молодостью.
Сбылось предсказание учёных, но для нового человечества - старое уже перестало существовать: последние его представители не были в силах пережить своего счастия.
......................................
“Кажется - конец. Пойдем к нему поближе”, тронув меня за плечо, сказал мне товарищ.
Мы все окружили кровать Зорина.
Полумрак в комнате как будто стал ещё гуще, может быть, вследствие столпившихся около кровати фигур.
Задыхаясь, с кровавой пеной на губах, Зорин пытался подняться и что-то сказать.
“Сигнал, сигнал” послышалось мне.
Голова Зорина опрокинулась на подушку и он умолк.
Мы опустились на колени.
Торжествующий луч солнца, прорезав туман сырого утра, ворвался в комнату.
Поздно! Зорин его не увидел...

Анализ вышеприведенного текста - именно в направлении решаемой нами проблемы - начнем со следующего замечания. Еврейская тема в книге Головинского, при всей фельетонной пестроте её содержания, напрочь, совершенно отсутствует. То, что эта тема здесь не упоминается ни единым словом или даже намеком по-своему столь же показательно-сигнально, как и то, что книга эта вышла в издании некоего М.М.Левина. То есть, издателя с несомненно еврейской фамилией. И, таким образом, автор и его книга сразу с двух сторон, по разному, но вполне застрахованы от каких-либо подозрений в антисемитизме.

Но вот как раз в “Видении” возникает едва заметный, характерно замаскированный авторский уклон в сторону от обрядового либерализма книги, некоторый сбой её радикально-гуманистической интонации.
Итак, главный герой “Видения” - студент Иван Зорин, по всей очевидности его характеристик, радикал-прогрессист, как и большинство его тогдашних русских коллег, вступает в некий “бурный спор” по поводу самых первооснов своего мировоззрения: “Со всей язвительностью будущего украшения адвокатской трибуны ему возражал студент юрист А., легкомысленный и беспринципный. “скользкий” юноша, которого долгое время не хотели допустить в “кружок”, но который все-таки и сюда проник, как, впоследствии, всюду и всегда проникал”.
 
Разумеется, в виду явно намеренного антропонимического камуфляжа “студента юриста А”. рискованно говорить о его национальном происхождении, но вместе с тем характеристика его как “скользкого”, всепроникающего персонажа уж очень совпадают с соответствующей “филологией” антисемитской легенды о легендарной же “инфильтрацииеврейства - “всюду и всегда “проникающего”, легенды, положенной среди прочего, в идеологическую основу ПСМ.

Но вот что несомненно. В ПСМ сам институт адвокатуры предстает, с одной стороны, как свидетельство правового и другого кризиса либеральной цивилизации, с другой - и как тайное орудие “сионской” интриги по углублению того кризиса, и как явное вспомогательное средство грядущей “сионской” же диктатуры.

Адвокатура создает людей холодных, жестоких, упорных, беспринципных, становящихся во всех случаях на безличную, чисто легальную почву. Они приучились всё относить к выгоде защиты, а не к социальному благу её результатов”. (“Протокол № 17-й ”, с. 113).

Ещё раз напомним о конфликте в “Видении” подобного персонажа со студентом-социалистом: “Со всей язвительностью будущего “украшения” адвокатской трибуны ему (Ивану Зорину - В.С.) возражал студент юрист А., легкомысленный и беспринципный”... “Зорин кричал, а его оппонент весьма спокойно его высмеивал, как бы играя словами, и, порой, вставляя иностранные выражения.”

Привлекая с другой стороны семантический материал “Из записной книжки писателя” Головинского, нелишне указать - покамест только эпизодически - на ещё одного её антигероя-адвоката. Петрова из мемуарной же новеллы “Точка опоры” с его “отталкивающей холодностью” (“ИЗКП”, с. 121), стремлением опираться на существующий фундамент”, на “почву под ногами” (“ИЗКП”, с. 117) (сравним вышеприведенные характеристики коллег того героя в ПСМ).

Но далее возникает сходство совсем уж неожиданное. В ПСМ “эту профессию” “мудрецы” собираются поставит в “узкие рамки, которые заключат её в сферу исполнительного чиновничества”, а её носители “будут простые докладчики дела в пользу правосудия в перевес прокурору” (“Протокол № 17-й ”, с. 114).

Удивительно, что “холодный” эгоист-адвокат у Головинского, в полном соответствии с тем желательным превращением адвокатов “в перевес прокурору” в ПСМ, следует в ту же сторону: “Его дорога была ясно намечена - он шел к прокуратуре” (“ИЗКП”, с. 121).

Таким образом, всего лишь одна единственная, но существенная деталь в сюжете первой части “Видения” скрыто резонирует здесь некоторыми “юридическими” сюжетами ПСМ. Вторая часть и вовсе предстает как их своеобразный парафраз, представляя некий грядущий беспросветный деспотический пейзаж Европы, а затем и всего мира.

Обратим прежде всего внимание на этнического субъекта того деспотизма.

“Темной волной двинулись народы Востока и поглотили старую культуру европейцев. Эти новые для Европы, но бесконечно старые для мира народы, не имели представления о личном счастье, Cвободе и братской любви... Они даже не знали что такое “нравственность”... (“ИЗКП”, с. 42). Последующая история спустя всего несколько десятилетий вполне прояснила “этноним” в притче о появлении “народов Востока” в Европе.

Историк кино напоминает о том, что в 1940 г. в Германии “как раз в канун Рождества по всему Рейху вышел в прокат новый немецкий фильм “Вечный жид”, объявленный “Фолькишер Беобахтер” “великим документальным произведением”. 28 ноября того года в “УФА-Паласт” состоялась премьера этого фильма, которую за день до того предваряла следующая его аннотация в газете “Дер Ангрифф”: “Что это за народ, пришедший с Востока тем же путем, что и крысы?” Теперь зритель получил вполне удовлетворительный ответ.”19

Странным образом на “западную” направленность еврейской миграции в мире указал в самом конце 1890-х и Теодор Герцль - в своей беседе с канцлером Германской империи князем Гогенлое и его статс-секретарем фон Бюловым: “И Вы верите, что евреи бросят свои биржи и побредут с вами? - спросил Гогенлое. - “евреи, которые прекрасно устроились здесь, в Берлине?” “Ваша светлость, - ответил Герцль, - кроме Берлина, существует Берлин 0 или N - я точно не знаю, - где живут бедные евреи”. Бюлов: “Во всяком случае, это было бы первое странствие иудеев на Восток. До сих пор они в основном передвигались на Запад”. Герцль: “Да нет же! И в этот раз тоже на Запад. Евреи уже обогнули земной шар. Восток снова стал Западом”.20

Итак, пространственно вполне восточный маршрут в усилиях Теодора Герцля по воссозданию еврейской государственности всё же воспринимался, даже в представлении инициатора того воссоздания, как “западный”. Де Микелис достаточно убедительно доказывает, что ПСМ возникают, среди прочего, как скрытый памфлетный рефлекс на сионистскую активность конца века. (Можно только оспаривать возможную хронологию самого этого рефлекса, всецело относимого итальянским исследователем к началу века). ПСМ действительно сохраняют ту географическую направленность “сионистского” натиска-на-Запад - в самом начале третьего “Протокола”: “сегодня могу вам сообщить, что наша цель уже в нескольких шагах от нас. Остается небольшое пространство, и весь пройденный нами путь готов уже сомкнуть свой цикл Символического Змия, каковым мы изображаем наш народ. Когда этот круг сомкнется, все Европейские государства будут им замкнуты, как крепкими тисками”. (“Протокол № 3-й”, с. 66).

Итак, тот “Символический Змий” возвращается к первоначальной “иерусалимской” - точке своего нового исхода именно через Запад. Упомянутое начало того “Протокола” почти текстуально предваряет “географический” пассаж в “Видении” (собственно в его разделе “Сигналы с Марса”): “Темной волной двинулись народы Востока и поглотили старую культуру европейцев”.

И далее тот раздел в картине абсолютного деспотизма, установленного теми “народами”, наикратчайшим, но едва ли не исчерпывающим образом воспроизводит-аннотирует всю, скажем так, тоталитарную топику ПСМ.

Перечислим вполне очевидные параллели между “Сигналами с Марса” и ПСМ, параллели подчас доходящие именно до прямого текстуального совпадения. Помимо уже указанного “маршрутного” параллелизма к вводной фразе “фантазии” Головинского - “Темной волной двинулись народы Востока и поглотили старую культуру европейцев”, - в ПСМ предстают следующие сходные “путевые” образы того движения: “Наше государство, шествуя путем мирного завоевания, имеет Право заменить ужасы войны менее заметными и более целесообразными казнями, которыми надобно поддерживать террор, располагающий к слепому послушанию”. (“Протокол № 1-й”, с. 62).

“Торжество нашей системы, части механизма которой можно располагать разно, смотря по темпераменту народов, встречаемых нами на пути”... (“Протокол № 2-й”, с. 65).
“Эти планы не перевернут пока вверх дном современных учреждений. Они только заменят их экономию, а следовательно, всю комбинацию их шествия, которое таким образом направится по намеченному в наших планах пути”. (“Протокол № 10-й”, с. 87).

“Сигналы с Марса” уточняют-сокращают обещание “мудрецов” - “наше царство ознаменуется таким величественным деспотизмом, что он будет в состоянии во всякое время и во всяком месте прихлопнуть противодействующих и недовольных гоев”. (“Протокол № 5-й”, с. 73) - до некоей лаконичной гиперболы того деспотизма. Гиперболы, непрерывно резонирующей соответствующими образами и понятиями ПСМ. Например “ненависть” в “Видении” и “ненависть” же в ПСМ.

“Эти новые для Европы, но бесконечно старые для мира народы... Эти народы водворили повсюду повиновение и порядок на началах ненависти и подчинения, подрезав все те человеческие головы, которые, как высокие колосья, поднимались над толпой”.

“Ненависть” и “порядок” - ключевые лексемы в ПСМ:

“Нуждою и происходящею от неё завистливою ненавистью мы двигаем толпами и их руками стираем тех, кто нам мешает на пути нашем”. (“Протокол № 3-й ”, с. 68).
“Ненависть к привилегированным“ - со стороны “низших классов гоев”. (“Протокол № 4-й”, с. 72).
Мы противопоставили друг другу... религиозные и племенные ненависти, выращенные нами в их (гоев - В.С.) сердцах в продолжении двадцати веков”. (“Протокол № 5-й”, с. 74).
“В наших руках... злобные ненависти”. (“Протокол № 9-й”, с. 83).
“Необходимо ... переутомить всех ... ненавистью”. (“Протокол № 10-й”, с. 91).
“Мудрецы” о своей стратегической цели:
“приведение всего к порядку... хотя и через некоторое насилие, но он всё же будет установлен”. (“Протокол № 22-й”, с. 129).
“Новые народы” в “Сигналах с Марса” действуют - “на началах ненависти и подчинения, “подрезав все те человеческие головы, которые, как высокие колосья, поднимались над толпой”.
Подобным же образом действуют “мудрецы” - “во всякое время и во всяком месте прихлопнуть противодействующих и недовольных гоев”. (“Протокол № 5-й ”, с. 73).
Мы” - “устраним выделение индивидуальных умов, которым толпа, руководимая нами не даст ни выдвинуться, ни даже высказаться: она привыкла слушать только нас, платящих ей за послушание и внимание”. (“Протокол № 10-й”, с. 86–87).
Программа политического и другого устранения “членов толпы, выскочек из народа, хотя бы и гениально умных”. (“Протокол № 1-й”, с. 60).

Несомненное сходство между эзотерической “наукой” “новых европейцев” и “мудрецов”:

“Уничтожив Просвещение всех, эти народы тщательно сохранили науку немногих. И эта далекая от всех наука продолжала быстро идти вперед; облегченная от груза совести она пошла ещё быстрее”.
“На развалинах природной и родовой аристократии мы поставили аристократию нашей интеллигенции... Ценз этой аристократии мы установили... в науке, двигаемой нашими мудрецам”. (“Протокол № 1-й”, с. 63). “... наши учёные и гениальные советчики, специалисты, воспитанные с раннего детства для управления делами всего мира”. (“Протокол № 2-й”, с. 64).

“единая истинная наука, первая из всех - наука о строе человеческой жизни, социального быта требующего разделения труда, а следовательно, разделения людей на классы и сословия”. “Правильная наука социального строя, в тайны которой мы не допускаем гоев”. (“Протокол № 3-й”, с. 68)

“Царям и наследникам” - “Только этим лицам будет преподано ... все наблюдения над политико-экономическими ходами и социальными науками”. (“Протокол № 24-й”, с. 132). В обоих текстах эта “наука” подчеркнуто “бессовестна”:

“Эта далекая от всех наука... облегченная от груза совести”. (“Сигналы с Марса”).
В ПСМсовести” не должно быть даже как основы некоторых правовых и политических категорий, подчёркивается юридический хаос современной цивилизации, её “такое запутанное законодательство.
Отсюда - теория суда совести”. (“Протокол № 9-й”, с. 84)

Cвобода совести” - это то, что, среди прочих либеральных свобод, “должно будет исчезнуть из человеческого репертуара, или должно будет в корне изменено на другой день после провозглашения новой конституции”. (“Протокол № 11-й”, с. 91–92).

Совершенное сходство представлений о “нравственности” и “разуме” как псевдонимах абсолютного “порядка” и “повиновения” - в “Сигналах с Марса” и ПСМ: “Они даже не знали, что такое “нравственность”, и на их языке это понятие переводилось словом “порядок”. Им было чуждо и слово “разум”: они переводили его словом “повиновение”.

“Макиавеллизм” ПСМ - “Того, который от всей либеральной души сказал бы, что рассуждения такого рода безнравственны, я спрошу: если у каждого государства два врага и, если по отношению к внешнему врагу ему дозволено и не почитается безнравственным употреблять всякие меры борьбы..., то почему же такие же меры в отношении худшего врага, нарушителя общественного строя..., можно назвать недозволенными  и безнравственными?” (“Протокол № 1-й”, с. 58-59).

“Обратим же внимание в наших планах не столько на доброе и нравственное, сколько на нужное и полезное”. (“Протокол № 1-й”, с. 60.
Мы убедили, что прогресс приведет всех гоев к царству разума. Наш деспотизм и будет таковым, ибо он сумеет разумными строгостями замирить все волнения, вытравить либерализм из всех учреждений”. (“Протокол № 1-й”, с. 69).

“Сигналы с Марса”:

“И эти народы водворили повсюду повиновение и порядок”... “самый строгий порядок”.

ПСМ фактически начинаются с положения, согласно которому “лучшие результаты в управлении людьми достигаются насилием и устрашением”. (“Протокол № 1-й ”, с. 57). ПСМ, начиная с доктрины “строгости” в первом же “Протоколе” (с. 62):

в европейской досовременности, в отличие от “пружин механизма” нынешних “гоевских учреждений” - “пружины эти были в строгом, но справедливом порядке”. (“Протокол № 9-й ”, с. 84).
“изменение проведено будет с суровой строгостью и в смысле строгости и ограничений”. (“Протокол № 11-й”, с. 92).

толпа руководимая нами”, - “привыкла слушать только нас, платящих ей за послушание и внимание”. (“Протокол № 10-й ”, с. 86–87).
“держим свой народ и наших агентов в неукоснительном послушании”. (“Протокол № 15-й”, с. 106).

Наконец, технология как орудие власти в “Сигналах с Марса” и в ПСМ:

“Низвергнув старую культуру, новые европейцы сохранили, однако, все технические усовершенствования производства, практическую полезность которых они уже успели изведать”.
“... мы с полным успехом вскружили прогрессом безмозглые гоевские головы и нет среди гоев ума, который бы увидел, что под этим словом кроется отвлечение от истины во всех случаях, где дело не касается материальных изобретений, ибо истина одна, в ней нет места прогрессу”. (“Протокол № 13-й”, с. 100).

Сама технология власти “мудрецов” истолковывается собственно “технологически”, “машинно”:

“Торжество нашей системы, части механизма которой можно располагать разно, смотря по темпераменту народов, встречаемых нами на пути, не может иметь успеха, если практическое её применение не будет основываться на итогах прошлого в связи с настоящим”. (“Протокол № 2-й”, с. 65).

Совпадение в “Видении” и ПСМ исторического возраста и базового мировоззрения - “новых европейцев” и “мудрецов”:
“Эти новые для Европы, но бесконечно старые для мира народы не имели представления о личном счастье, Cвободе и братской любви... Они даже не знали, что такое “нравственность”, и на их языке это понятие переводилось словом “порядок”.

Им было чуждо и слово “разум”: они переводили его словом “повиновение”

“Бесконечно старые для мира народы” соответствуют этнической метрике “мудрецов”, действующих, по их словам, “на продолжении двадцати веков” (“Протокол № 5-й”, с. 74), ныне завершающих свои “многовековые работы” (“Протокол № 1-й”, с. 60) строящиеся через “сравнение многовековых опытов” (“Протокол № 24-й”, с. 132). Таков возраст “нашей народности” (“Протокол
№ 15-й”, с. 106).

Эти “народы” не имеющие “представления о личном счастье” и “Cвободе”, даже лингвистически чуждые “нравственности” и “разуму” вполне совпадают в своих действиях с народом-интриганом ПСМ:
“убить инициативу, отдавая волю людей в распоряжение покупателя их деятельности”. (“Протокол № 1-й “, с. 63).

“... мера ... к тому, чтобы... обескуражить всякую личную инициативу... Нет ничего опаснее личной инициативы”. (“Протокол № 5-й “, с. 75–6).

“Слово - “Cвобода” выставляет людские общества на борьбу против всяких сил, против всякой власти, даже Божеской и природной. Вот почему при нашем воцарении мы должны будем это слово исключить из человеческого лексикона...” (“Протокол № 3-й “, с. 70).

все либеральные “Cвободы” - “должно будет исчезнуть из человеческого репертуара”. (“Протокол № 11-й “, с. 91–92).

“... в природе нет равенства, не может быть Cвободы”. (“Протокол № 1-й ”, с. 62).

Cвобода” - всего лишь “отвлеченность произнесенных слов”, “абстракция Cвободы”. (“Протокол № 1-й ”, с. 62, 63).

Грядущий кризис “народов Востока” выявляет вместе с тем, хозяйственные основоположения, трудовые ресурсы их деспотизма, даже лингвистически сходные с “сионскими”.
“... даже господа не были в состоянии выгнать в эти дни свой скот и рабов на работу... работали уже немногие...

Страх перестал действовать на людей, не хотевших жить”.

В ПСМ:

“те же, которых мы почему либо помилуем, будут оставаться в постоянном страхе..” (“Протокол № 15-й ”, с. 103).
Мы не считали жертв из числа семени скота - гоев”. (“Протокол № 15-й ”, с. 106).
Коллаборационисты из числа “гоев” - “Администраторы, выбираемые нами из публики, в зависимости от их рабских способностей...” (“Протокол № 2-й ”, с. 64).
мы заменили правление карикатурой правительства - президентом, взятым из толпы, из среды наших креатур, наших рабов”. (“Протокол № 10-й ”, с. 88).
Ещё раз вспомним технику власти “новых европейцев”: “И эти народы водворили повсюду повиновение и порядок, на началах ненависти и подчинения, подрезав все те человеческие головы, которые, как высокие колосья, поднимались над толпой”.

Террористические же средства “мудрецов”:

мы постараемся, чтобы против нас уже не было заговоров. Для этого мы немилосердно казним всех, кто встретит наше воцарение с оружием в руках. Всякое новое учреждение какого-либо тайного общества будет тоже наказано смертной казнью”.(“Протокол № 15-й ”, с. 103).
смерть есть неизбежный конец для всякого. Лучше этот конец приблизить к тем, кто мешает нашему делу...” (“Протокол № 15-й ”, с. 106).

Тема пришельцев-победителей в обоих текстах:

“Новые для Европы народы”, “новые европейцы” в “Сигналах с Марса” “поглотили старую культуру европейцев”, “низвергнув старую культуру”. “... мы избраны Самим Богом на царство над всею землею... Будь гений у противного лагеря, он бы ещё поборолся с нами, но пришлец не стоит старого обывателя: борьба была бы между ними беспощадной, какой не видывал ещё свет. Да и опоздал бы гений их”. (Протокол № 5-й”, с. 74).

Сами обстоятельства возникновения пессимистической притчи “Сигналы с Марса” в “Видении”, похоже, восходят к литературной политике “мудрецов”:

мы учредим литературные собрания, в которых наши агенты будут незаметно давать пароль и сигналы”. (“Протокол № 12-й ”, с. 97).
“Видение начинается именно с “собрания” “кружка”, на котором “беспринципный”, “скользкий” А., “будущее украшение адвокатской трибуны”, ставит своего “прогрессиста”-оппонента в мировоззренчески безвыходное положение, вследствие чего тот и сочинил ультрапессимистические “Сигналы с Марса” или “Сказку о будущем человечества и Земли”.

Очень любопытно описание самой рукописи этих сокращенных “паролей” и “сигналов” основной топики ПСМ.

Рассказчик говорит о ней следующее:

“Устав от бесцельных передвижений по комнате, я опустился в единственное кресло около окна и стал перебирать всякие бумаги на подоконнике.

Среди разбросанных листков лекций здесь лежала небольшая тетрадка. Странное заглавие невольно заставило меня взять её в руки. Заглавие было почти вырисовано Зориным на корешке, а затем, чрезвычайно отчетливо, его же твердым почерком были написаны и последующие строки.”

Возможно, что во всей “вселенной Гутенберга” - это единственное приближенное к истине описания той “тетрадки”, которую якобы видели - княгиня Радзивилл и Александр дю Шайла?
Завершая тему “Сигналов с Марса”, выскажем предположение, что “Темная волна” того в них нашествия с Востока - троп, как-то перекликающийся с названием романа Н.Вагнера, бывшего известным учёным и достаточно известным беллетристом, “Тёмный путь” (в журнальной публикации “Тёмное дело” (1881–1890), романа, по наблюдениям г-на Дудакова, представляющего собой едва ли не рекорд антисемитского китча в массовой русской беллетристике прошлого века (Савелий Дудаков, “История одного мифа”, с. 242–258).

Вместе с тем эпитет “тёмный” у Доктора-Фауста также перекликается с категорией “темного дела” в Протоколах”: “мы будем подстраивать выборы таких президентов, у которых в прошлом есть какое-нибудь не раскрытое темное дело, какая-нибудь “панама”. (“Протокол № 10-й ”, с. 88). Весьма возможно, что в данном случае “протокольное” выражение восходит к названию романа Бальзака “Темное дело” (“Une tйnйbreuse affaire”, 1841) из цикла “Сцены политической жизни”, романа, посвященного именно выборам, но ещё в эпоху заката Первого консульства. Романа, давшего французской журналистике соответствующий троп, неожиданно отозвавшийся в вышеприведенном образе из русской притчи.

Обратимся ко второму разделу книги Головинского - “Наброски”. Первый из “Набросков” в “Записной книжке” Доктора-Фауста - “Острою секирой ранена береза” - представляет собой едва ли не одностраничную новеллу о “судьбе” березы, срубленной, а затем увезенной из родного леса и превращенной затем в “телеграфный столб” - как в орудие мирового коммуникативного процесса:
“Струя неведомой жизни наполнила её всю.

Вечная, беспокойная мысль человеческая понеслась чрез неё с одного конца света на другой в непрерывном круговороте. И помчались вереницей слова и мысли, и застонала и зазвучала одинокая береза...” (“ИЗКП”, с. 23).

Эта вполне безобидная картина того “процесса” странно перекликается с проблемой “оповещения” о “мировых событиях” в 12-м из Протоколов”, сплошь посвященном “сионским” интригам в области журналистики: “Ни одно оповещение не будет проникать в общество без нашего контроля. Это и теперь уже нами достигается тем, что все новости получаются несколькими агентствами, в которых они централизуются со всех концов света”. (“Протокол № 12-й “, с. 94).

В “Наброске” эти “новости” “централизует” березовый “телеграфный столб”, а в Протоколах” - зависимые от “мудрецов” телеграфные “агентства”... В “мемуарном” очерке “Точка опоры” возникает образ по студенческому прозвищу “народника по призванию”, а по собственному определению, “скитальца” Николая Семенова с его постоянным пафосом того, что в Протоколах” зовется “мечтой о поглощении человеческой индивидуальности символической единицей коллективизма” (“Протокол № 15-й”, с. 106). Семенов, оспаривая сугубо индивидуалистическую “точку опоры” своего идеологического оппонента Петрова, предлагает следующую метафору “коллективизма”: “Разве настоящий борец не то же, что волна, разве в нём не стихийная сила?

Волны эти выдвигает человеческое море вплоть до девятого вала - гения, победителя, сокрушителя и - строителя творца. Пусть до него все разобьются - против девятого вала не устоять...” (“ИЗКП”, с. 118). В “Записках писателя” Н.Телешова в литературной Москве примерно тех же лет - начало 1890-х - появляется удивительно схожий образ фанатичного “народника”, также называющего себя “скитальцем народной земли”, писателя Николая Соловьева-Несмелова, витийствующего в совершенно том же стиле: “- В гору! В гору, молодой человек! - говаривал он по вечерам на субботниках. - Кто не идет в гору, тот пропадает. Работайте, пробивайтесь! Но идите только в гору. Жизнь сильна девятым валом”.

И вот в последнем из “Набросков” - “Поп и мышь” - возникает образ бесконечно совестливого деревенского священника, “попа Василия”. Священник в алтаре, на престоле, видит “мышку” и всердцах её убивает “жезлом”. После той расправы с мышью начинается духовное перерождение героя, совершенно затем отказывающегося от каких-либо собственных интересов, раздающего беднякам свое имущество - и наконец умирающего в полной нищете. Но и в полном согласии со своей совестью.

Герой “Наброска” видит накануне своего обращения “странный сон”:

“Идет он, будто, в полном облачении, в ризах золоченых с серебром на высокую гору...
И всех тащит в гору поп Василий...
И трудно ему идти.
... а гора все круче да круче...
В полугоре видит поп издали Того, Кому он двадцать пять лет служит...” (“ИЗКП”, с. 34–35)

Затем герой, уже уйдя из церкви, видит в предсмертном сне:

“... чувствует только, что опять в гору идет, но уже не в ризах дорогих и тяжелых, а в рубище своем.
И легко ему идти...

Высоко уже и боится поп Василий голову поднять.

Ведь там - Судия праведный, Тот, перед Которым, как раб неверный, прожил он всю свою жизнь, с Которым скорбел и служил Которому лишь теперь несколько недолгих месяцев...” (“ИЗКП”, с. 37).
Вот так, как бы следуя совету “народника по призванию”, герой “Наброска” идет “в гору”: “на высокую гору”.
Так в книге Доктора-Фауста, сына пламенного фурьериста Василия Головинского, возникает образ некоей “высокой горы”.
“Высокая гора” - конечно же Сион.
“Поп Василий” в “наброске” “Поп и мышь”, покидающий официальную церковь и в своих снах поднимающийся “на высокую гору”, то есть на “Сион” - беллетристический образ основной стратегии русского сектантства, отвергающего “православие без любви” как “созданье сатаны” (одна из главных тем так называемого “сионского христианства” знаменитого капитана Ильина).
“Поп и мышь” - свидетельство “живого” интереса Доктора-Фауста к русскому сектантству, ключевой лексемой в “идеолекте” которого были - “Сион” и “сионский”...

А теперь вспомним и самих “сионских мудрецов”

Политическая экономия в ПСМ - их интеллектуальный продукт:

“Измышленная нашими мудрецами наука политической экономии давно указывает царский престиж за капиталом”. (“Протокол № 5-й “, с. 74).

Сравни также обращение к части “мудрецов” в следующем по числу “Протоколе”: “Господа экономисты, здесь присутствующие, взвесьте-ка значение этой комбинации!” (“Протокол № 6-й ”, с. 77).
Мы окружим своё правительство целым миром экономистов”. (“Протокол № 8-й”, с. 81).

А также программу обучения “царей и их наследников” в самом последнем “Протоколе”: “Только этим лицам будет преподано практическое применение названных планов через сравнение многовековых опытов, все наблюдения над политико-экономическими ходами”. (“Протокол № 24-й”, с. 132).

Мемуарная же новелла Доктора-Фауста “Виноват ли?” начинается со следующей демонстрации неприязни к политической экономии: “С лекции, на которой “премудрый” политико-эконом внушал нам, что политическая экономия для животных не существует, я вернулся домой злой и усталый. Ничто так не утомляет, как слушание чепухи, хотя бы три четверти часа”. (“ИЗКП”, с. 132).

Что касается здесь “животных”, то, похоже, здесь говорится не только о собственно животных. Вспомним образ массового человека-“гоя” в первом же “Протоколе”:
“Взгляните на наспиртованных животных, одурманенных вином, Право на безмерное употребление которого дано вместе со Cвободой”. (“Протокол № 1-й”, с. 61).
Чрезвычайно любопытно появление “мудрецов” у Доктора-Фауста едва ли не сразу же после названной программной “психограммы” “Беспокойный сосед” - во второй “психограмме” “Не хочу жить”. О ней уже говорилось в связи с точно указанным там парижским адресом Головинского 1900-х годов.

Итак, герой той “психограммы” в эротическом экстазе решает уйти из жизни - именно в виду восторженного ощущения её полноты:

“После такого счастия не живут более.
Я не упал - ты меня сделала богом

Пусть мудрецы скажут, что я покончил с собой под влиянием “аффекта”, и, копошась в моем мозгу, найдут в нём “отклонения явно патологического характера”. (“ИЗПК”, с. 9-10).
Разумеется, “мудрецы” здесь - собственно Макс Нордау, автор знаменитой в свое время книги “Вырождение” (вышедшей на русском языке в конце 1893 г. сразу двумя изданиями), книги, подвергшей разгромному литературно-психиатрическому анализу всю сумму “сумеречной” культуры “конца века”.

Вскоре после той книги врач-писатель публицист Макс Нордау стремительно ушел в сионистскую идеею и стал одним из главных её архитекторов, одним из главных, скажем так, её “мудрецов”. Врач-писатель и журналист Головинский, разумеется, знал об этом мировоззренческом повороте своего тогда весьма известного коллеги. По-видимому, вот так и появились “мудрецы” в первом же разделе Доктора-Фауста - на основе соединения прежней писательской репутации Нордау и новой его - уже сионистской - роли, да ещё и ведущей.

Впрочем, “мудрецы” и лексические производные от них появляются в книге Доктора-Фауста и в других, не менее характерных контекстах. В “мемуарной” новелле “Не простил смеха..” говорится о некоем, очевидно, конспиративном студенческом кружке (ср. “Видение”): “Члены этого кружка были объединены, как гласил, может быть слишком громко, первый параграф гектографической программы, “задачами по выработке идеала частного, личного, и общественного, коллективного, на почве отношений современности” и т.д.

“Здесь читались добровольцами обоего пола рефераты по вопросам этическим, религиозным, экономическим и т.п”. (“ИЗКП”, с. 107).

Для атмосферы кружка характерно последнее положение его “общественного договора”: “не дозволялись замечания относительно словопроизношения и ударений в словах”, “из уважения к говорам представителей различных национальностей кружка”. (“ИЗКП”, с. 106, 107).

Вот так жанрово, в таком вот контексте, возможно, и вызревал тот самый сверхреферат - по вопросам этическим, религиозным, экономическим и другим, впоследствии прочитанный в астрономических тиражах перед мировой аудиторией. Но дело в другом - в другой новелле того же цикла “Виноват ли?” действует тот же кружок - при “особенных” взглядах на деньги: “Занимаемые деньги отдай тому, кто в них нуждается, и твой долг уплачен, - проповедовал один из безбородых мудрецов нашего кружка и с ним никто по сему предмету не спорил” (“ИЗКП”, с. 135). В другом случае и в другой новелле - “Светляк” - рассказчик говорил “в нашем товарищеском кружке” одному из его участников: “не мудри, братец. Ох уж эти мудрящие господа! Ну и перемудрил.” (“ИЗКП”. С. 82). Кстати, того участника товарищи называют “Маремьяна-старица” - как бы русско-женское соответствие “мудрецам”. (“ИЗКП” с. 79, 80, 83).

Нелишне напомнить, что для той среды тогда абсолютным авторитетом был Н.Г.Чернышевский, в своеобразной “филологии” которого под “мудрыми” мыслями подразумевались революционные идеи. У писателя Головинского тот эпитет приобрел другое идеологическое наполнение.

Книга Доктора-Фауста “Из записной книжки писателя” заканчивается “сюжетом” “Ау-ау!” - и, в некотором роде, в обратной симметрии тем, с чего начинаются Протоколы сионских мудрецов”...
Протокол № 1-й ” собственно начинается с предложения, “отложив фразерство”, “говорить о значении каждой мысли”, “сравнениями и выводами осветим обстоятельства”, а семантически - с фундаментального “антропологического” первоположения Протоколов”: “Надо заметить что люди с дурными инстинктами многочисленнее добрых”. (“Протокол № 1-й ”, с. 57).

В режиме той обратной симметрии заключительная новелла “Из записной книжки писателя” начинается со спора о женщине и о любви к ней - отца-идеалиста с сыном, “молодым студентом”: отец полагает, что “конечно, Руссо метко сказал, что всё выходит чистым из рук Творца и портится в руках людей, но ведь это люди же виноваты, людские руки...”, на что сын отвечает совершенно в духе “протокольной” “антропологии”, ставящей под сомнение бытийственную чистоту человека: “Это все тот же неисправимый идеализм, и больше ничего, да ещё притом с целью самооправдания. Шалит плоть, вот и прикрывается все это красивыми фразами... (“ИЗКП”, с. 161).
 
Сразу же Сравни эти “красивые фразы” с “академическими рассуждениями” - с уничижительной характеристикой политичес-кого идеализма в том же начале Протоколов”. (“Протокол № 1-й ”, с. 57). Для студента любовь к женщине - проявление изначального эгоизма человека, первосклонности его быть “чуждым добру”, стремления к тому, “что только приносит пользу одному себе и удовольствие” (там же).

Сравни буквально первую страницу Протоколов”: “...редкий не был бы готов пожертвовать благами всех ради достижения благ своих”. (“Протокол № 1-й “, с. 57).
Упомянутая “антропология” первого же “Протокола” их автором едва ли не целиком заимствована у Мориса Жоли - последние страницы Доктора-Фауста, излагающие пессимистические взгляды студента на человека, заимствованы из Протоколов”...

Далее

“Шалит плоть” (“ИЗКП”, с. 161) - “Что сдерживало хищных животных которых зовут людьми?” (“Протокол № 1-й ”, с. 58).
Студент-оппонент “неисправимого идеализма” как бы в совершенное продолжение социальных рецептов Протоколов”, указующих на “грубую и слепую силу” и продолжающий её “закон” как единственное средство к “управлению” человеком, предлагает: “Один выход: это исключить из жизни для блага жизни любовь... Нужно заставить молчать сердце, да, необходимо заставить молчать” (там же).
Рассказчик, казалось бы, не приемлет предлагаемого насилия над человеком, совершаемого якобы для “блага жизни”, но вслед за тем снова следует очевидная, но характерно превращенная рецепция из Протоколов”: “А, может быть, Прав студент, продолжал думать я, ведь в самом деле, сколько людей и не мечтают о любви, и мне припомнились строфы Некрасова:

Пожелаем тому доброй ночи,
Кто все терпит во имя Христа,
Чьи не плачут суровые очи,
Чьи не ропщут немые уста,
Чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусства, в науки,
Предаваться мечтам и страстям”.
(“ИЗКП”, с. 162)

Сравним “социологиюПротоколов”:

“... мы, когда наступит наше царство, будем неукоснительно придерживаться, а именно: что в народных школах надо преподавать единую истинную науку, первую из всех - науку о строе человеческой жизни, социального быта требующего разделения труда, а следовательно, разделения людей на классы и сословия. Необходимо, чтобы знали все, что равенства быть не может, вследствие различия назначения деятельности.. Правильная наука... показала бы всем, что место и труд должны сохраняться в определенном кругу, чтобы не быть источником человеческих мук от несоответствия воспитания с работой. При изучении этой науки, народы станут добровольно повиноваться властям и распределенному ими строю в государстве”. (“Протокол № 3-й”, с. 68–69).

Последние Протоколы” и вовсе начинают отзываться на некоторые образы и смыслы той заключительной новеллы. Предложение радикала-студента - “это исключить из жизни, для блага жизни” - находит параллель в провокационно-ироническом замечании “мудрецов”:

“... мы рекламировали мученичество, якобы принятое крамольниками на себя, за идеею общего блага. (“Протокол № 19-й”, с. 119).
Свои же усилия они затем представляют как “то зло”, что “в конце концов послужило истинному благу”. (“Протокол № 22-й”, с. 129).

Укрощение же эроса, предлагаемое студентом, становится одним из центральных сюжетов предпоследнего и последнего Протоколов” - примерно в том же языковом облике, что и в последней новелле Доктора-Фауста Головинского. “Этот избранник Божий назначен свыше, чтобы сломить безумные силы, движимые инстинктом, а не разумом, животностью, а не человечностью”. (“Протокол № 23-й ”, с. 131). И наконец, “каденция”, самый последний пассаж ПСМ: царь иудейский не должен находиться под властью своих страстей, особенно же - сладострастия: ни одной стороной своего характера он не должен давать животным инстинктам власти над своим умом. Сладострастие хуже всего расстраивает умственные способности и ясность взглядов, отвлекая мысль на худшую и наиболее животную сторону человеческой деятельности. Опора человечества в лице всемирного владыки от святого семени Давида должна приносить в жертву своему народу все личные влечения”. (“Протокол № 24-й”, с. 133). Здесь явное совпадение с предложением студента - “это исключить из жизни”. Но также и с тем, что “новые европейцы” из “Сигналов с Марса” “не имели представления о личном счастье”.

Итак, книга Доктора-Фауста от первой “психограммы” до заключительной новеллы представляет собой как бы произвольный “перемонтаж” Протоколов”, интенсивный парафраз множества их мотивов, самой их фразеологии, не чураясь подчас даже буквального воспроизведения “протокольного” стиля.

Едва ли автор делал это сознательно. Скорее всего его обычная журналистская манера здесь вращается вокруг тех или иных своих “постоянных” - “историософских”, социологических и просто стилевых, задолго до появления этой книги “отвердевших” ещё в Протоколах”.

Совершенно сознательным в книге-”алиби” М.Головинского-Доктора-Фауста представляется лишь стремление автора представить себя, скажем так, независимым радикалом, образцовым выходцем из среды русского радикального же студенчества 1880-х (левого крыла, по слову писателя Александра Амфитеатрова, “восьмидесятников”).

Столь же очевидно, как уже указывалось, самое тщательное стремление автора избежать еврейской темы - в каком бы то ни было её семантическом облике. Напомним: лишь в ключевой для исследуемой проблемы “протокольных” резонансов в книге Доктора-Фауста новелле “Видение” возникает образ “студента-юриста”, “скользкого” юноши”, чья фамилия осторожно представлена инициалом А. Да в новелле “Не простил смеха...” того же мемуарного цикла книги говорится о филологического свойства “последнем правиле” “общественного договора” - среди прочих “правил” “общественного договора” внутри некоего студенческого “кружка”: “не дозволялись замечания относительно словопроизношения и ударений в словах”: “... необходимость же последнего правила вытекала из уважения к говорам представителей различных национальностей кружка и из осознанной необходимости отдавать предпочтение сущности, мысли, перед формой, словом”. (“ИЗКП”, с. 106,107).

Но то давнишнее “уважение” автора если не к Правам, то “к говорам” тех “представителей разных национальностей” упомянуто им в одном синтаксическом ряду со словесной конструкцией, удивительно напоминающей самую первую “протокольную” фразу.

“... отложив фразерство, будем говорить о значении каждой мысли, сравнениями и выводами осветим обстоятельства”. (“Протокол № 1-й”, с. 57).
И ещё раз вспомним монолог студента, отвергающего “идеализм”, который “прикрывается” “красивыми фразами”. (“ИЗКП”, с. 161).

Помимо окольцовывающих книгу Доктора-Фауста названных “психограммы” и “мемуарной” новеллы, а также “Видения” - произведений, непрестанно превращающих тот или иной протокольный текстовый материал, мы в состоянии выявить немалый массив параллелей такого рода - в остальном тексте книги.

Исключительный интерес представляет здесь беллетристическая перешифровка некоторых основоположений ПСМ в мемуарной новелле “Точка опоры”. Собственно, в содержащейся там полемике двух студентов” - “народника по призванию” Семенова и его антагониста, холодного и расчетливого Петрова. Эта полемика стоит того, чтобы её воспроизвести целиком.

“...в Семенове было много черт, по которым его, действительно, можно было назвать народником по призванию. Это обозначение подходило к Семенову хотя бы потому, что благодаря его отзывчивости у него было всегда нечто общее с собеседником, профессором, студентом или даже Иваном коридорным, нечто общее всякому выходцу из народной толпы, к которой своими корнями, в сущности, принадлежал и сам Семенов. Его родители - однодворцы степной губернии - были скорей крестьяне чем дворяне.

Совершенную противоположность с открытой натурой Семенова представлял Петров, сын мелкого чиновника. Почти квадратный крепыш с блестящими черными глазами, энергичный, со стальным характером и недюжинным умом; он не был симпатичен своей замкнутостью, своим стремлением прежде всего самого себя ограничить, а затем и от всех других отгородить, отделить.
И теперь разговор Семенова и Петрова был характерен для обоих. Петров высказывал мнение, что следует менее “искать” и более опираться на “существующий фундамент”.

“Главное, поверь мне, это - точка опоры”, - говорил он. - Как ни привлекательны далекие горизонты - без точки опоры это все одна идеология. Что может быть в наших с тобою глазах разумней того принципа, по которому интересы масс должны иметь преимущественное значение в организации общественности, что понятней призыва к солидарности ради защиты прямых нужд, весьма и весьма даже реальных?

Однако посмотри... сила количественная молчит, дважды два для неё по прежнему стеариновая свечка, а не четыре, а меньшинство ест на её глазах хлеб с маслом, отнимая, естественно, для своего масла - хлеб у этой количественной силы.

Почему же это так? Да просто потому, что эта масса, за отсутствием точки опоры, современной, а не какой-либо лежащей вне пространства и времени, не может выделить и отграничить от себя, выдвигая их постоянно, необходимые тараны и стенобитные орудия.

А меньшинство, между тем, умеет авторитетно утверждать...
Недостаточно иметь любовь к правде, но нужно уметь и найти правду и иметь искусство заставить её оценить и пользоваться ею...
Моменты пророчеств не были никогда моментами их осуществления - напротив, современниками пророчества всегда считались безумием...
Вспомни Колумба, умершего в цепях, Гутенберга, бежавшего от долгов, сожженного Галилея и Джордано-Бруно...
И теперь тоже - проповедник, без миллионов, без власти, без точки опоры, только один из подлежащих избиению пророков, но для настоящего его значение равно нулю.
Ты скажешь: семя взойдет - не спорю, но сеятелю не увидеть жатвы - ни ему, ни его современникам.
Только смерть людей, этих его милых современников, спасет истину.
Однако, я не вижу, какое же удовлетворение дано тем, кто посеял?
Нет, друг - всякому овощу свое время.
Я тоже жить хочу и строить, не в ущерб другим, но и себе не на погибель, строить прочно, строить на существующем фундаменте

Осмотрю почву под ногами, найду точку опоры и начну действовать... на пользу свою и других.
Конечно прежде всего свою, а затем и других, избегая столкновения между своей пользой и пользой своего ближнего, но в обе стороны.
Я не сторонник мученичества, хотя бы потому, что оно даже не доказательство истины, а лишь доказательство выносливости мученика.
Я хочу жить, хотя бы для этого и пришлось отгородиться от многого... Ведь это ни что иное, как распространение принципа самосохранения и на свою личность, а разве это не одно из неоспоримых “Прав личности”, о которых повествует наш косматый?”
“Нет, брат, совсем нет, - горячо и огорченно перебил его Семенов.
Нужно всему высказаться, целиком, поскольку, по крайней мере, сам понимаешь и умеешь.
Да впрочем... всамделишный - вопреки себе - не смолчит.
Разве настоящий борец не то же, что волна, разве в нём не стихийная сила?
Волны эти выдвигает человеческое море вплоть до девятого вала - гения, победителя, сокрушителя и - строителя творца.
Пусть до него все разобьются - против девятого вала не устоять... Но и в предшественниках - сила.
Они предвестники - за ними стихия несокрушимая...
И это грозно.
А отдели частицу стихии, хотя бы для того, чтобы лучшее сохранить - что будет?
Капля грязи...
Такова участь тех, которые понимают и замыкаются в своем понимании, замораживаются в “чистом” искусстве, чистой науке и т.д.
Все это - грех против духа свята, духа истины... страха ради иудейска”.
“Ишь куда заехал - грех против духа истины”.
Начал опять Петров - “по-моему, повторяю, просто инстинкт самосохранения. Все вижу - но себя ненавижу и молчу. В этом и есть задача... человека с сильным характером.
всё же эти “борцы” напоминают мне, знаешь ли, паровоз, который на полных парах пустили по рельсам, а поезд прицепить забыли...
Он и несется, бедненький, может и долго пронесется, а всё же в конце концов где-нибудь в местах отдаленных скувырнется... Я хочу до станции доехать и довезти с собой все то, что захвачу по пути и что довезти должен - прощай”...
Пожав друг другу руки, мы разошлись в разные стороны.

Немногим ранее появления книги Доктора-Фауста происходит тот эпизод “Доктора Фаустуса” Томаса Манна, в котором звучит следующая немецкая студенческая реплика, в связи со студенческим же вопросом - “Что, молодежь других народов тоже терзается проблемами и антиномиями?” - “За исключением русской революционной молодежи, - вставил Арцт. - У этих, насколько мне известно, идут беспрерывные споры, полные напряженнейшей диалектики”.

Исторические результаты этих студенческих и других прений известны. Но, дело, разумеется, в другом: студенческая мировоззренческая перепалка у Доктора-Фауста отзывается не только общей “диалектикойрусской интеллигентной молодежи двух последних царствований, но и множеством, скажем так, “смыслов” ПСМ. “Точка опоры” весьма элементарно беллетризует некоторые стороны семантики ПСМ, в режиме самой примитивной “художественности” перекодирует их - в основных положениях вышеприведенного спора, прежде всего, в аргументах Петрова, едва ли не пародийно отзывающихся некоторыми “социологическими”, “этическими” и другими тезисами ПСМ.

Обратим внимание на некоторые такие резонаторы последних в тексте Головинского. Обратим внимание на сам облик и участь главного оппонента “народника по призванию”.
“Напряженная борьба за превосходство, толчки в экономической жизни создадут, да и создали уже, разочарованные, холодные и бессердечные общества”. (“Протокол № 4-й ”, с. 72).
Петров с его “отталкивающей холодностью” и одновременно с последующим его признанием того, что он “ошибся” в своей эгоистической стратегии. (“ИЗКП”, с. 121, 126).

Вместе с тем “его дорога была ясно намечена - он шел к прокуратуре” (“ИЗКП”, с. 121) В ПСМ, как уже отмечалось, эта дорога намечена именно в таком же направлении - институт адвокатуры будет превращен в простое подспорье прокуратуры, “в простые докладчики дел в пользу правосудия в перевес прокурору”. (“Протокол № 17-й”, с. 114).

По разумению и по самой интриге “мудрецов” - “адвокатура создает людей холодных, жестоких, упорных, беспринципных, становящихся во всех случаях на безличную, чисто легальную почву” (“Протокол № 17-й ”, с. 113).

Тот “холодный” Петров, будущий “известный московский адвокат”, “почти квадратный крепыш”, “энергичный, со стальным характером”
“высказывал мнение что следует менее “искать” и более опираться на “существующий фундамент”. “... строить на существующем фундаменте”. (“ИЗКП”, с.115, 117).
“Осмотрю почву под ногами, найду точку опоры и начну действовать”. (“ИЗКП”, с. 117).
В ПСМ, отвергающих все прогрессистские иллюзии, последние дефинируются, среди прочего, так:
“фантастические проекты социальных благ”. (“Протокол № 14-й”, с. 102).
“измышления фантастических теорий”. (“Протокол № 13-й”, с. 100).

Петров, в сущности, совершенно повторяет те “тропы”:

“... как ни привлекательны далекие горизонты - без точки опоры - это всё одна идеология”. (“ИЗКП” с. 115).

Он же:

“всё же эти “борцы” напоминают мне, знаешь ли, паровоз, который на полных парах пустили по рельсам, а поезд прицепить забыли...
Он... всё же в конце концов где-нибудь в местах отдаленных скувырнется...” (“ИЗКП”, с. 119).
“Мудрецы” о провокационно-неэффективном характере “идейного” мученичества, этой, как уже говорилось, их специфической интриги:
“... в умно составленных учебниках истории, мы рекламировали мученичество, якобы принятое крамольниками на себя, за идеею общего блага. Эта реклама увеличила контингент либералов и тысячи гоев в ряды нашего живого инвентаря”. (“Протокол № 19-й “, с. 119)

“Живой инвентарь” - при этом должно ещё раз вспомнить “скот и рабов” “новых европейцев”, выгоняемых ими “на работу” в “Видении” (“ИЗКП”, с. 45).

Но ещё характернее пассаж Петрова, совпадающий с угрюмой иронией “мудрецов” по поводу “мученичества”:

“Я не сторонник мученичества, хотя бы потому, что оно даже не доказательство истины, а лишь доказательство выносливости мученика”. (“ИЗКП”, с. 117).
В споре тех “иллюзий” и противоположной, чисто “силовой” исторической стратегии, Петров принимает не только сторону, но и саму “филологию”, “жаргон” той стратегии.
“А пророками нам сказано, что мы избраны самим Богом на царство над всею землею”. (“Протокол № 5-й”, с. 74).
“Сила нашего преобладания”, “наша интернациональная агентура, обладающая миллионами глаз”. (“Протокол № 2-й”, с. 64).
Петров, ополчаясь против “идеалистических” пророчеств, одновременно, собственно, указывает на условия исторического успеха других “пророков”:
“Моменты пророчеств не были никогда моментами их осуществления - напротив современниками пророчества всегда считались безумием...
И теперь то же - проповедники, без миллионов, без власти, без точки опоры, только один из подлежащих избиению пророков, но для настоящего его значение равно нулю”. (“ИЗКП”, с. 75).
Современную цивилизацию ПСМ понимают исключительно как - “государство, в котором плохая организация власти...” (“Протокол № 1-й”, с. 59).
Из речей Петрова:
Неразумная “организация общественности”, при которой “разумный принцип” уступает ситуации униженной “массы”, “силы количественной”, “а меньшинство, между тем, умеет авторитетно утверждать... (“ИЗКП”, с. 116).

Один из бесчисленных, но начальных демофобских пассажей ПСМ:

толпа” с “её неспособностью понимать и уважать условия собственной жизни, собственного благополучия”. (“Протокол № 1-й ”, с. 60).
Петров повторяет те же положения:
“Эта масса” - “сила количественная молчит, дважды два для неё по-прежнему стеариновая свечка, а не четыре, а меньшинство ест на её глазах хлеб с маслом, отнимая, естественно, для своего масла - хлеб у этой количественной силы”. (“ИЗКП”, с. 116).
Далее в “Точке опоры” следуют параллели примерно того же типа.
“...мощь толпы слепая, неразумная, не рассуждающая, прислушивающаяся направо и налево”. (“Протокол № 1-й”, с. 60).
“Эта масса, за отсутствием точки опоры, современной, а не какой-либо лежащей вне пространства и времени, не может выделить и отграничить от себя необходимые тараны и стенобитные орудия”. (“ИЗКП”, с. 116).

“Мудрецы” о своих антагонистах:

Мы посадили их на конька мечты о поглощении человеческой индивидуальности символической единицей коллективизма...” (“Протокол № 15-й ”, с. 106).
Точные языковые соответствия той “мечте” в речах Семенова, одного из таких “антагонистов”: восторженный монолог “народника по призванию” об индивидуальной участи человека, растворяющегося в “человеческом море вплоть до девятого вала”. “Они предвестники - за ними стихия несокрушимая...

И это грозно.

А отдели частицу стихии, хотя бы для того, чтобы лучше сохранить - что будет?... Капля грязи...” (“ИЗКП”, с. 118).
Итак, перед нами как бы “морской конек” той “мечты”...

Основной пароль ПСМ:

“Насилие должно быть принципом...” (“Протокол № 1-й ”, с. 61).

Петров, чисто риторически, принимает “принцип” оппонента - “интересы масс” прежде всего, но тут же обращается к принципу противоположному, то есть к тому же паролю:
“Что может быть в наших с тобой глазах, разумней того принципа, по которому интересы масс должны иметь преимущественное значение в организации общественности.
Однако посмотри...” (“ИЗКП”, с. 116).

“Искусство управлять” “мудрецов” начинается с всеохватного понимания духовной структуры “большинства”:
“Нам необходимо считаться с современными мыслями, характерами, тенденциями народов, чтобы не делать промахов в политике и в управлении административными делами”. (“Протокол № 2-й ”, с. 65).
В сущности, Петров повторяет то же положение, но уже в связи с принципиальной беспомощностью той структуры:
“Эта масса” не в состоянии противостоять “меньшинству”, которое “умеет авторитетно утверждать”, - не в состоянии “за отсутствием точки опоры, современной...” (“ИЗКП”, с. 116).
“Мудрецы” пребывают при некоем абсолютном конформизме “зла”, его первоприсутствия в истории.
“Это зло есть единственное средство добраться до цели, добра”. (“Протокол № 1-й”, с. 61).

Петров же постоянно повторяет тот тезис о легитимности существующего, хотя бы и отрицательного строя вещей, принципиального устроения истории:

“...хочу жить и строить... на существующем фундаменте”. (“ИЗКП”, с. 117).

Так и возникает сходство поведенческих моделей в обоих текстах

“Мудрецы” прибегают к “диктатуре”, “энергичному и сильному слову” - “Мы правим сильною волею”. (“Протокол № 9-й”, с. 83).
Петров, “энергичный, со стальным характером”, выполняет, по его мнению, “задачу... человека с сильным характером”. (“ИЗКП”, с. 119).
“Политическая Cвобода есть идея, а не факт. Эту идеею надо уметь применить, когда является нужным...” (“Протокол № 1-й”, с. 58).
Петров, иронически соглашаясь с “призывом к солидарности” во имя “защиты прямых нужд” и “интересов масс”: “Недостаточно иметь любовь к правде, но нужно уметь и найти правду и иметь искусство заставить её оценить и пользоваться ею...” (“ИЗКП”, с. 116)

“Мудрецы” в составлении своих “планов политического действия и солидарности” о своем “искусстве управлять массами посредством ловко подстроенной теории и фразеологии, правилами общежития и всякими другими уловками...” (“Протокол № 5-й ”, с. 73).

Среди прочего, “антисемитизм нам нужен для управления нашими меньшими братьями”. (“Протокол № 9-й”, с. 83)
Петров: “А меньшинство, между тем, умеет авторитетно утверждать...” (“ИЗКП”, с. 73).

ПСМ заканчиваются на обещании “счастья” некоего искусственного, “тоталитарного” свойства:

“Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается все счастье людей”. (“Протокол № 22-й”, с.130).
“Точка опоры” заканчивается как бы вынужденно - апологией “счастья” в устах “народника по призванию”:
“Это правда - мы вечные странники - но разве не в этом залог нашего счастья? ...Будем же все счастливы!”

Петров же при встрече с Семеновым, давнишним своим оппонентом, как бы признавая свое поражение, вдруг спросил: “Ты счастлив, Коля?” (“ИЗКП”, с. 123, 124, 126).
“Мудрецы” о том, чего же именно “наше самодержавное правительство будет избегать”, “когда мы воцаримся”, - “ради принципа самосохранения”. (“Протокол № 20-й ”, с. 119).
Петров в завершение своей “диалектики”:

“Я хочу жить, хотя бы для этого и пришлось отгородиться от многого... Ведь это ничто иное как распространение принципа самосохранения и на свою личность, а разве это не одно из неоспоримых “Прав личности...” (“ИЗКП”, с. 117–118).

Тем и заканчивается дискуссия о том, что в ПСМ называется “истинной точкой зрения”. (“Протокол № 14-й ”, с. 102), которую, по их представлению, должно засекретить, заместив её тем, что Петров назовет “точкой опоры”, официальной догмой своего эгоизма.

Вообще же сам мировоззренческий спор оппонент-”народник по призванию” заканчивает не просто радикальным несогласием, а несогласием, выраженным весьма характерно, - неким, скажем так, “еврейским” резонансом, как бы скрытой полемикой с ПСМ:

“Все это - грех против духа свята, духа истины... страха ради иудейска”. (“ИЗКП”, с. 118).

Оглавление

Литература

 
www.pseudology.org