Валерий Леонидович Сердюченко
Emigration
Эмиграция - это состояние души. Души беспризорной, тоскующей и сухой. Эмигрант обижается на свое отечество, потому что на самом деле оно отечеством ему не является. Он никогда не скажет "пусть это плохая страна, но это моя страна", ибо ощущает себя членом некоего интернационального масонского братства, говорящего на общем языке.

Эмигрант советского розлива был ехиден и раздражителен. Соотечественники вызывали у него аллергию: стадо покорных тупиц, алкаши, совки, пролы, готовые терпеть любую власть и способные лишь на черносотенное буйство. А власть? Да это паноптикум престарелых маразматиков с квадратными мозгами! Бровеносцы, носороги, паханы! Во сне видят, как бы запретить людям читать Мандельштама и выражать свои мысли по поводу этого. Устроили, понимаешь, тюрьму народов, а называют ее государством - какое это государство, помилуйте? Так, бельмо в глазу у цивилизованного человечества.

Вспомним кухонные разговоры 60-х годов - все сойдется вплоть до cравнений и интонаций. Целая генерация интеллектуалов с Владимиром Буковским во главе тратила пыл души на то, чтобы доказать себе и друг другу, что живет в кащеевом царстве, рассчитанном лишь на пролов и партийных бонз. И это было правдой. Но не всей правдой, а только половиной. Другая половина правды заключалась в том, что эта страна обладала каким-то странным обаянием. Бесконечная череда ее горизонтов дышала покоем и волей, ее города и веси поражали доверчивой распахнутостью, их обитатели отличались бесхитростным гостеприимством, сквозь грубые фасады вдруг проступали нежные одухотворенные лица. Посещавшие ее иностранцы долго не могли придти в себя от яда воспоминаний об этой славянской земле, населенной очарованными странниками, и только повторяли, разводя руками: "О, Rus!.."

Но я люблю - за что, не знаю сам -
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям…

…эмигрантское сердце не воспринимает всего этого. Оно предпочитает цитировать другого Лермонтова:

Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы мундиры голубые,
И ты, им преданный народ, -

- и больше всего дорожит этой горечью отрицания. Но спрашивается, почему тогда Александр Блок, Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Анна Ахматова - эти безраздельные кумиры российского диссидентства - не покинули страну, когда она начала становиться Совдепией? Потому что они также были пленены ее глубинным метафизическим "дао" - тем, что остается за вычетом всех политических наворотов.

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид".

Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.

Покидали и покидают родину духовные сироты, те, кому свобода слов дороже отеческих могил.

Исход российской интеллигенции за границу начался с момента ее зарождения, еще во времена Ивана Грозного. В каждом ее поколении рождался (и будет рождаться) опре-деленный процент особей, недовольных порядками в отечестве настолько, что согласных его покинуть. Можем ли мы представить кресть-янина или рабочего, эмигрирующего по мировоззренческим причинам? Представить такого совершенно невозможно, потому что их мозги устроены иначе, не так, как у интеллигента. Простой человек будет страдать от голода, холода и болезней, но никак не из-за ущемления своих гражданских прав. Они не нужны ему. Его сознание предметно и эгоцентрично. Он весь в заботах о хлебе насущном для себя и своей семьи.
 
Он подобен дереву: рождается, цветет, производит потомство, старится и умирает. Лев Толстой обнаружил в этом растительном образе жизни высшую мудрость и призвал усвоить ее всем просвещенным людям. Какая-то часть интеллигенции поддалась увещеваниям великого старца, но результатом стали поломанные судьбы и погубленные существования. Так же, как интеллигент никогда не преодолеет своей рефлектирующей самости, так и простолюдин никогда не поднимется (или не опустится) до интеллектуальной рефлексии. Это не комплимент и не укоризна, а просто констатация. Попробуйте обучить простолюдина политической грамоте.
 
Он в конце концов станет повторять за вами ваши ученые фразы, но будет делать это, как попугай, со второй половины запутываясь в их смысле. Недавние выборы в Думу с блеском подтвердили это. Петровы голосовали за Сидоровых не потому что понимали их речи, а потому, что говорили их с экрана именно эти, а не другие Сидоровы. Предположим, что российский президент сошел с ума и передал все средства массовой информации коммунистам. Через месяц коммунисты успешно проголосовали бы новые выборы и безоговорочно бы их выиграли! Вот бойкий телерепортер интервьюирует уличного прохожего. "Скажите, а почему вы решили голосовать именно за такого-то?" У прохожего в глазах сложная амальгама самоуверенности и собачьей тоски. "Н-ну.., эт-та…Он за ин-ве-сти..(тьфу ты, Господи) за инвестиции".

Пока простолюдин не понимает таких слов, репортер может жить спокойно. Но упаси Боже, если он вздумает их осмысливать. Интеллигент, обучающий простолюдина граждан-ским правам, подвергает себя опасности. Ближайший по времени пример - Октябрьская рево-люция, когда обучаемые стали колотить обучающих и отнимать у них имущество, а то и животы. А гибель русской цивилизации 19 века крестьянский народ воспринял как нечто, его не касающееся - и не тронулся с места. После Октябрьского переворота Россию покинули миллионы, но лишь несколько тысяч по идейным мотивам. А именно интеллигенция устремилась из России по мере того, как она становилась советской.
 
Среднестатистический интеллигент лишен исторической памяти. Он будет с тупостью и упрямством муравья воспроизводить возлюбленный миф о либеральных ценностях Запада, вкладывая в эти ценности сугубо русское содержание. Запад видится ему этакими усовершенствованными Афинами, где можно говорить, читать и писать, что угодно, а пропитание берется откуда-то само собой. На него не действуют никакие резоны. Несколько эмигрантских поколений написали горчайшую летопись унижений и обид на европейской чужбине, но новые поколения эмигрантов вычитывают только то, что касается их собственных обид. "О чем вы говорите, коллега? Какие могут быть недостатки на Западе? Это было тогда, в той Европе и вообще, лучше вам заткнуться. Меня душит цензура, кегебисты, коммунисты, мне не дают слушать Би-Би-Си и писать "Хронику текущих событий", а он про какую-то ностальгию и безработицу. Тоже мне, советник нашелся, несчастный совок!"

Карикатура? Ничуть. Уверен, что каждый, читающий этот текст, может вспомнить что-то подобное из репертуара 70-80-х годов.

Русский интеллигент покидал царскую, а потом советскую Россию не для того, чтобы раствориться в западном множестве. А для того, чтобы бороться и противостоять. Ему казалось, вся Европа страдает от того, что на его проклятой родине творится такое. Вот он появится в тамошних парламентах, редакциях, римских клубах, грянет в свой "Колокол" - и вострепещут западные сердца. Все обольщались, и даже умнейший Герцен. Перечитайте "Былое и думы", это никакой не памятник революционной мысли, а нескончаемый мартиролог утерь, разочарований и обид. Герцен оказался в эмиграции не среди коренного истеблишмента, а в окружении международной революционной шпаны, всех этих освободителей отечества и человечества, каждый из которых норовил разжиться "у богатого русского барина" деньгами для реализации своих идей , но затем неожиданно для самого себя тратил их в ближайших ресторанах в компании таких же нелепых звездочетов и борцов "за нашу и вашу свободу". Они превращали лондонский дом Герцена в ад. Один увел у него жену, другой пытался увести дочь, третий шантажировал судом международной общественности, его дочь сошла с ума, другая покончила жизнь самоубийством, он сам находился в перманентной растерянности чувств - и это Герцен, благополучный эмигрант.

Такою же трагифарсовостью отмечена и эмигрантская одиссея другого изгнанника, Солженицына.

Когда Солженицына арестовали и выставили, о, не под своды Лефортовской тюрьмы, как то ему виделось в его уединенно-горделивых мечтаниях, а в комфортабельную Европу, в сытый и благополучнейший Франкфурт-на-Майне, он немедленно принялся за продолжение своих тираноборческих затей. Но западный мир, представлявшийся ему одним сплошным "Голосом Америки", жил, оказывается, совершенно иными ценностями и жизненными приоритетами, он был глубоко равнодушен и к политике, и к идеологии, и к литературе, Советский Союз со всеми его обитателями воспринимался им как одна из окраин мировой цивилизации, чем-то вроде Верхней Вольты с ракетами. Отработав "тему Солженицына", западные мас-медиа устремились к новым сенсациям в полной уверенности что "этот отчаянный русский", попав, наконец, в обетованные пределы Pax Americana, до конца дней пребудет в благодарности за почетное и не каждому предоставляемое право стать обитателем самой совершенной страны мира.

Они не знали Солженицына. Обосновавшись на новом месте, Солженицын обрушился теперь уже на западные демократии. Его речи, письма, обращения к западным вождям, вы-держанные в манере "Письма вождям Советского Союза", запестрели упреками в эгоизме, преступном легкомыслии, непонимании того, что завтра все они могут проснуться в комму-нистическом ГУЛАГе.

Но Америка не привыкла к тому, чтобы ее чему то ни было поучали. Вчера еще облас-канный, Солженицын был подвергнут насмешкам, его объявили русским Хомейни, перед ним закрылись двери в приличное американское общество, а, впрочем, оставлены все возможности для достойного приватного существования. Так пламенный зек, антиком-мунистический Рахметов превратился каким-то непонятным ему самому образом в лите-ратурного рантье и обывателя законопослушнейшего американского штата.

В Советском Союзе в это время стало твориться нечто непонятное и Солженицыным совершенно непредусмотренное. Главный Коммунист страны принялся сокрушать собственную партию, распустил на четыре стороны социалистический лагерь, воссоединил Восточную Германию с Западной и в довершение всего пригласил вчерашних однодумцев и даже солагерников Солженицына писать конституции. Ореол страдальца и мученика, подобно Вифлеемской звезде сопровождавший Солженицына в его колымско-вермонтских перемещениях, стал катастрофически обесцениваться.
 
Предпоследняя и особенно последняя волна русской эмиграции в грош не ставила поучений вермонтского отшельника. Она сама прошла огонь, воду и медные трубы, но ее не вывозили на Запад чартерными рейсами, не поселяли в апартаментах Генриха Белля, и вельможная Америка не предоставляла ей трибун своих конгрессов. Это была генерация новых Базаровых, русских "selfmademen"-ов, жестких, космополитичных, совершенно равнодушных к патриотическим камланиям в духе Солженицына и при случае готовых надавать чувствительных тумаков каждому, кто вздумает навязываться им в новые вероучители. Особенно досталось Солженицыну от Эдуарда Лимонова. Соответствующего места из его романа "Это я, Эдичка!" мы, разумеется, не будем цитировать, но удар был убийственно точен, а роман… роман при всем его неприличии чертовски талантлив.

Что же Солженицын? Упрямо выдерживая становящееся все более одиозным амплуа антисоветского Пимена, он писал, писал, писал летопись российской революции. И допи-сался лишь до того, что его стали уличать в сходстве с Лениным. И в ответ на многочис-ленные недоумения по этому поводу вынужден был объясняться расхожими литературо-ведческими трюизмами о вживании в образ. Дыма без огня не бывает; "Ленин в Цюрихе" действительно проецируется на "цюрихский опыт" самого автора: оба ненавидели - один монархическую, другой социалистическую Россию - до такой степени, что оказались за границей; агрессивно-разрушительная карма первого как бы катализировала агрессивно-разрушительную карму второго; и оба пожертвовали национальным знаменателем России во имя ее политического числителя. Перефразируя известный афоризм, каждый народ имеет тех пророков, которых он заслуживает. Но мы этого не скажем. Ни Ленин, ни Солженицын не национальны. Они порождение того раздраженно-теоретического, "шигалевского", что овладевает умами части русской интеллигенции в смутные времена и заставляет ее толкать сограждан в какую-то фурьеристскую Шамбалу, Беловодье, Страну Муравию, ломая при этом собственную шею.

Но - "тот ураган прошел". Новое поколение россиян вообще изъяло из своего оборота всякую идеологию. Что оставалось делать в этой ситуации полузабытому и тем глубоко раздосадованному пророку? Именно то, что он сделал. Не прижившись на Западе (заметим, не по вине этого Запада), он провозгласил свое возвращение в Россию… Зачем? Кто, собственно, ждал его в данной России. Того же Хомейни встречали миллионы единоверцев, Солженицына - толпы зевак сомнительной патриотической репутации. Морщились власти, пожимали плечами писатели, газетчики хихикали в кулак по поводу Ермолая из Тайбея, по поводу жены пророка, отчитывавшей через "Известия" на всю страну рабочих, плохо перекрывших крышу в их подмосковной резиденции, для фильма о своем Возвращении Солженицын пригласил почему-то телекомпанию Би-Би-Си - была во всем этом какая-то ненужность, какая-то срежиссированная театральность, недостойная автора "Одного дня Ивана Денисовича". Можем ли мы вообразить Ивана Денисовича на трибуне какой-нибудь Лиги правозащитников?
 
То-то и оно. Сегодня Солженицын, подсознательно ориентируясь на "Былое и думы", осуществляет собственный мемуарный проект, Он публикует в "Новом мире" эмигрантские воспоминания под названием "Попалось зернышко меж двух жерновов". И что же? То же герценовское разочарование в западных демократиях и удивительное равнодушие к жизни простых американцев, тамошних Иванов Денисовичей (на которых, между прочим, легло основное налоговое бремя по обеспечению боданий сиятельного чужестранца с советским дубом). Сколь достойнее выглядит на этом фоне освобожденное от всякой политической суеты изгойство Иосифа Бродского. Он перерезал свою российскую пуповину навсегда: он предпочел печному теплу России экзистенциальный холод мировой культуры. Оба они стали Нобелевским лауреатами, но сколь различно моральное содержание врученных им премий.
 
Бродского наградили как поэта, гражданина мира, Солженицына - как звезду преходящей политической интриги. Наши пророки, прости Господи, никогда не отличались эстетической доброкачественностью своих поступков. То, что для Бродского было бы невозможным, Солженицын проделал без малейшего смущения, и вот он снова среди нас, пропагандист земских истин в промежутке между рекламой моющих средств и "Сникерсов". Будучи на Западе, Солженицын обратился к Набокову с предложением поднять свой голос в защиту жертв. Можно вообразить, с каким недоумением встретил это послание кристаллический олимпиец, не пускавший политику и политиков даже в свою писательскую переднюю и изобразивший их однажды в виде лохматых бузотеров, таскающих по улицам Берлина транспарант с надписью "за сърб и молд!".

Но это, так сказать, элита российской эмиграции. Ей посчастливилось искупаться в аплодисментах и юпитерах европейской авансцены, она отмечена в анналах публичной истории Запада. Много скромнее эмигрантские успехи Георгия Владимова, Василия Аксенова, Владимира Войновича и других. Они не бедствовали за границей, но как только обстоятельства позволили, вернулись к российским общественно-литературным возможностям и источникам. Сегодня они желанные гости в столичных либерально-демократических салонах, но продолжают черпать и в гуманитарной корзине Запада. Они не канули на дно житейского моря, вовремя изменили свои поведенческие приоритеты и остались эмигрантами ровно настолько, насколько это оправданно материально.

В отличие от тысяч соотечественников, ринувшихся в Европу, когда ее эмигрантские квоты были уже перевыполнены. Автор сего переписывается и даже побывал в гостях у некоторых из них, по сей день ютящихся в муниципальных общежитиях и живущих на пособие по безработице. Большинство пытается сохранить гордую мину при плохой игре, но объективная картина безрадостна: мало-мальски достойные работы на три поколения вперед заняты "своими", языковой барьер неодолим, пришельцы живут в замкнутых районах-резер-вациях, квартиры на родине проданы, возвращаться некуда. Чужеземцу предоставляется кров и ежемесячное денежное содержание, после чего принимающая страна считает свои обязательства перед ним выполненными. Какого-нибудь челкаша из Урюпинска эти условия вполне устраивают, но каково душевное состояние тех, кто покидал родину, влекомый упомянутым мифом о просвещенной европейской Аркадии?
 
Кто надеялся на второй день после прибытия заговорить в полный голос со страниц какого-нибудь парижского "Синтаксиса" или "Континента" - и вдруг обнаружил, что "Континент" сам влачит аскетическое существование, причем уже давно не в Париже, а в Москве, и его главный редактор употребляет героические усилия для выхода в свет очередного альманаха. Между прочим, именно в предпоследнем номере "Континента" появилось горестное откровение Юрия Малецкого ("Проза поэта") о подлинной судьбе русского гуманитария на чужбине. Мои переместившиеся на Запад знакомые прячут, так сказать, своих эмигрантских скелетов в шкафу, но нашелся человек, вывернувший эту горестную правду наружу. Проза Ю. Малицкого обезоруживающе откровенна и автобиографична, хоть автор и возмущается теми, кто его слишком буквально прочитывает.
 
Его повесть "Любью" - это такой психоаналитический срез интеллигентской души, своего рода постсоветские "Записки из подполья" о страданиях внутреннего эмигранта, мучающегося одновременно моральными, политическими, религиозными вопросами - и остающегося в неподвижности. "Проза поэта" написана уже в реальной эмиграции. Название повести поразительно точно. Это отчет о столкновении прекраснодушных эмигрантских баек с жестокой прозой эмигрантской жизни. К чести автора и его героя в повести нет анафем обманувшему его Западу. Это он вел себя наивным олухом, потерявшим работу, растринькавшим последние семейные сбережения и вздумавшим поправить свои дела за счет мифических литературных заработков на Западе. Читаешь такое и диву даешься: да неужели же возможно такое младенческое простодушие? Возможно - отвечает на это Ю. Малецкий, и продолжает с зубовным скрежетом описывать голгофу российского Кандида на эмигрантском Западе. Но, повторяем, в своих несчастьях герой винит себя сам - и в конце концов добирается до тех именно истин, о которых говорилось в начале: эмиграция - это соcтояние души.

"Пуститься на такую авантюру, как переезд в другую страну, даже не в другую страну, а страну Германию - это вам не каталонское побережье, где только сдают апартаменты, а на полученные деньги ночь за полночь пьют вино и закусывают ракушками - я сам видел и все скажу! - и даже не в Германию, а на ее консервативный и чудаковатый юг (чужая чудаковатость далеко не всегда бывает так мила, как чудаковатость Паганеля), в особую землю Bauern, и даже того более - в особую из особых Баварскую Швабию, имея более сорока лет за плечами, двадцать лет дисциплине неработанья по 8 часов в сутки, отсутствие какой бы то ни было полезной специальности и способности ей обучиться, семью, которую надо тянуть и тянуть годами, пока хотя бы старший (о младшей страшно и подумать) не станет взрослым самостоятельным человеком, - сделать это из столь пубертатных побуждений, как склонность к самопознанию, может только безумец и притом безумец социально опасный".

Тут не убавить, ни прибавить. Это не тупая власть и не отечественная разруха гонят по миру новых российских Алеко. Разруха находится в их собственных головах, в их нарциссическом разладе с любой национальной, социальной, политической действительностью. Жалко их? Пишущему эти строки не очень. Эти путаники способны заразить бледной немочью каждого, кто им доверится: друга, любимую женщину, товарища по оружию. Они будут призывать к подвигу, походу за Граалем, гражданскому неповиновению, но сами не поднимутся с места и не сделают шага вослед своим призывам. "Друг, ты убедил меня, вот моя рука, завтра чуть свет выходим на твое великое дело". Но друг прячет взгляд, его уста кривятся в тоскливой улыбке - он не себя имел в виду, он говорил в принципе и вообще, отстаньте от него, у него меланхолический криз и депрессия.

Как они ненадежны в любом деле, эти пламенные цицероны, кухонные декабристы, покидающие Сенатскую площадь до первого выстрела - о, не из трусости, а потому что у них неожиданно разболелась голова, или мучает гвоздь в ботинке. Это типичные персонажи Достоевского. Между прочим, у него тоже изображены два эмигранта, Шатов и Кириллов из "Бесов". Они отправились в Америку для осуществления некоего совместного социалистического эксперимента, но уже в дороге перессорились, перестали разговаривать и возненавидели друг друга. Это планетарное прожектерство при полном равнодушии к судьбе ближних составляет отличительную черту героев Достоевского. Но такова же и психическая природа эмигрантов и эмиграции.
 
В известном случае уже само по себе решение уехать за границу - это житейская капитуляция, поражение, удел слабых. Герой "Прозы поэта" признается, что он в бежал не из России, а от самого себя, да что толку в этих признаниях, если они принадлежат закоренелому бездельнику, урожденному лоботрясу. Эмигранты солженицынского склада по крайней поднимают за границей волнение и бучу, а этот будет до конца дней валяться на койке и размышлять о несовершенстве мира, не вставая со своего философического матраца, чтобы закрыть дверь за женой, идущей на работу в ночную смену.

Мы уделили повести Ю. Малецкого так много места, потому что она талантлива. Она не врет, как врут другие писатели-эмигранты о своем беззаботном житье-бытье под сенью флоридских пальм в стране вечного лета. (В. Аксенов, "В поисках грустного беби"). Почему же они тогда так стремятся назад, в Россию и так долго задерживаются на бывшей родине? Почему, когда они отправляются на свои обратные рейсы в Шереметьево-2, у них в глазах стоит такая собачья тоска? Не спрашивайте их об этом. Вас обдадут презрением. "Старик, что ты это несешь такое? Запомни старик: в гробу я видел твою Россию."

Примерно в таком категорическом роде отвечал Тургенев Достоевскому, когда они случайно оказались на скамейке летнего Баден-Бадена. После этой встречи писатели рассорились насмерть. Тургенев отправился в загородный дом Виардо коротать свою эмигрантс-кую старость, а Достоевский возвратился в Россию и написал роман "Бесы", где изобразил Тургенева в виде сюсюкающего либертина Кармазинова, и описал ужасный конец другого русского европейца, "гражданина швейцарского кантона Ури" Ставрогина.

А Тургенев ответил на это романом "Дым" и на менее язвительными каррикатурами на российских патриотов, одержимых русофильскими благоглупостями. Но тот же Тургенев создал пронзительные картины русской природы и русской деревни в "Записках охотника". Это ему, убежденному западнику, принадлежит знаменитое "Россия без каждого из нас прожить сможет, а каждый из нас прожить без нее не в состоянии". Эту фразу хорошо бы запомнить каждому, пускающемуся в эмигрантское плавание. Хорошо, где нас нет. Горек хлеб на чужбине. Пусть это плохая страна, но это моя страна.
Источник

Сердюченко

 
www.pseudology.org