Из архива Ольги Шатуновской
Шатуновская, Ольга Григорьевна
Об ушедшем веке рассказывает Ольга Григорьевна Шатуновская
Колымские лагеря
А. Жигулин

Памяти друзей

Я полностью реабилитирован
Имею раны и справки
Две пули в меня попали
На дальней глухой Колыме
Одна размозжила локоть,
Другая попала в голову
И прочертила по черепу
Огненную черту

Та пуля была спасительной –
Я потерял сознание
Солдаты решили: — мертвый,
и за ноги поволокли
Три друга мои погибли
Их положили у вахты,
Чтоб зэки шли и смотрели –
Нельзя бежать с Колымы

А я, я очнулся в зоне
А в зоне добить невозможно
Меня всего лишь избили
Носками кирзовых сапог
Сломали ребра и зубы
Били и в пах и в печень
Но я все равно был счастлив –
Я остался живым

Три друга мои погибли
Больной исхудалый священник,
Хоть гнали его от вахты,
Читал над ними псалтырь
Он говорил: "Их души
Скоро предстанут пред Богом
И будут они на небе,
Как мученики — в Раю"

А я находился в БУРе
Рука моя нарывала,
И голову мне покрывала
Засохшая коркой кровь
Московский врач-"отравитель"
Моисей Борисович Гольдберг
Спас меня от гангрены,
Когда шансы равнялись нулю

Он вынул из локтя пулю –
Большую, утяжеленную,
Длинную — пулеметную —
Четырнадцать грамм свинца
Инструментом ему служили
Обычные пассатижи,
Чья-то острая финка,
Наркозом — обычный спирт

Я часто друзей вспоминаю: —
Ивана, Игоря, Федю
В глухой подмосковной церкви
Я ставлю за них свечу
Но говорить об этом
Невыносимо больно
В ответ на расспросы близких
Я долгие годы молчу
1987

Лагерь

[Джана: — Я не один раз переспрашиваю у мамы правильную последовательность. Она не отвечает. Вроде так: — сопки, лесоповал, автобаза, цеха: — арматурный, электроагрегатный, больница, котельная, моторный цех, кузовной, больница — почки, Армань, рыбные промысла, белковое отравление, лазарет — почки. Потом снова котельная, Зиновий Михайлович Ванд, дочка Люба, освобождение по ходатайству котельной. Дом аварийного персонала. Письмо к Юрию с письмом Микояну. Выезд по телеграмме от Микояна. Перед моторным цехом в бухгалтерию. Но оттуда в тайгу. Она вообще не хочет про лагерь рассказывать].

Верующие больше выживали в лагерях, они верили, что это им от Бога испытание, и терпели.

Пятьдесят четыре килограмма ящики, нагрузят на спину и тащи. А ящики были с картошкой. Это было в лагере Маглаг, Магаданский женлаг. Он был расположен под горой. Вблизи Магадана. Это привозили картошку для вольных.

В лагере рассказывают, кто за что сидит.

Бухгалтер — соседский парень в гостях убил бутылкой, мы все его спрятали в лесу.
Один, за отчетом приезжал раз в декаду — убил десятимесячного ребенка булыжником.
Другой — брат убил учительницу, а приписал мне.
Молодая Женщина — меня девушкой мать отдала замуж. Он пьет, водит девок. Посадил в двуколку, руки связал. Взяла топор, голова большая, откатилась. Как змея сосала — теперь не сосет.

Девочки, которых брали на снарядные, патронные заводы. Тетя, можно я около вас лягу? Подставка для станка штамповочного выше её ног. Холод, голод, они разбежались, их нашли по деревням. Её отец пришел, повесил крест, сказал — поклянись, что ничего плохое не переймешь. Остальные стали за буханку хлеба проститутками. Можно было судить с двенадцати лет, а брать на заводы с четырнадцати.

Пришли пароходы за бочками. Нас всех погнали и девчонок тоже. Не прошло десяти минут, как ни одной девчонки на пристани. Когда все кончилось, закатали бочки в трюмы, девчонки пришли.

— Ну что же ты исчезла? Все на нас свалили?
— Да! А у меня вот зато! — и показала буханку хлеба.
— Нина, пойди сюда, сядь. Тебя освободили?
— Да, освободили. Декрет вышел — беременных освобождать, а у меня от вертухая ребенок будет.
— А за что ты сидишь?
— Я своего ребенка убила. Муж ушел, а у меня ребенок трех лет остался. Так чтоб назло ему сделать, она ему под ноги ребенка из окна выбросила.
— Я думаю — вот ей, детоубийце, освобождение из-за того ребенка, что она здесь нажила. Может быть, она и его убьет. А наши дети одни, и никто нас не освобождает.

Детей врагов брали в детдома. На Таганке была тюрьма без потолка, с сеткой, и наверху переходы. Однажды пригнали двух Женщин. Временно одна спала у двери и слышала, как там тюремщик и тюремщица всю ночь беседовали. Утром она говорила — все! мы детей бросили, больше не увидим.

Ещё был узбек, который был прорабом и строил мостики, по смете половину брал себе. Жена работала продавцом. Тоже оставили по договору — работников на Колыме нет, заключенных всех поуморили.

А Женщин совсем нет. Там мужчины только одни работали. Когда я уже в доме аварийного персонала работала, вот позовут, пойдемте в кино — "Без вины виноватые" и "Аршин мал-алан".

Двое мужчин и я, все фойе полукругом стоит, на меня смотрят. А они гордятся, что это я с ними сижу.

Дуся

Дуся была из Калача. Евдокия Николаевна Трунина. До войны она вышла замуж за вдовца с четырьмя детьми. Они её очень любили, называли мама и наша цыганочка. Он был казак. Из казаков. И её взяли как из семьи врага народа.

— Разве ж она была черная?
— Да. Это уж она потом стала светлая, седая. А то была черная. Косы, веселая, живая.
— Мы познакомились так. Я была на Армани на рыбных промыслах. Там их много, промыслов вокруг. Заболела. Белковое отравление. Все там болели, набрасывались с голодухи на рыбу, организм истощенный, отравление. У меня особенно тяжело протекало, температура под сорок, теряла сознание. Помню, я открыла глаза, надо мною стоят мужчина и Женщина. Мужчина — врач, Леонид Васильевич Кравчинский, а Женщина — Дуся.

— Вы можете подняться?
— Попробую. Постараюсь.

Они меня повели на свой медицинский пункт, при нём вроде стационара, кроватей пять-шесть. Там я одна была. А волосы у меня все слиплись от морской воды и рыбьей чешуи и соли.

Дуся говорит: — Давайте я вам голову вымою.

— Как же вы вымоете, я головы не держу?
— Ничего, я сумею.

Принесла клеенки, таз, голову свесила, вот так и помыла

А потом нас всех в Магадан обратно отправили. Сезон кончился, скопилось нас в Армани Женщин человек сто пятьдесят, что с нами там делать. Я раньше работала в котельной, и'начальник очень меня любил и уважал. Я попросила ему дать знать, и он затребовал меня опять в котельную. А Дусю отправили в прислуги к местному начальству. Кто из семей врагов народа, тех часто в прислуги определяли. Её хозяйка прослышала, что я ляховки хорошо вышивают. Дуся как-то принесла мне блузку — нет, пожалуй, платье вышивать. Это очень трудная, кропотливая работа, из этой же ткани — вспоминается мне, зеленое полотно, вроде — выдергивать нитки и вышивать. Сговорились за банку масла, а Дуся стала приносить мне кое-что из еды, все же она там всем этим в доме занималась.

Я их с Леонидом Васильевичем все отблагодарить хотела. Когда я выздоровела, меня на картошку послали. Я покрупнее за пазуху спрячу и к заборчику под кусты отношу, а Дусе говорила, чтобы они там брали, что там всегда для них будет. Потом Дуся с хозяевами поругалась. Видно, уж такие были, потому что Дуся с кем хочешь уживется, будет стараться, всю душу вложит. И её взяли обратно в лагерь, а ей уже немного до срока осталось. Это был год сорок пятый. И я написала записку Ивану Ивановичу Авику, он работал в Четвертых гаражах, чтобы он дал Дусе какую-то легкую работу. Можно ведь машины мыть. А он дал ей совсем уж легкое, работа не бей лежачего, краны какие-то открывать и закрывать. И он стал мне через неё записки писать и спрашивает, что это, мол, за Женщина?

А он очень меня любил, и я ему пишу, что вот, мол, Дуся — прекрасная Женщина, и красавица, и ты все чувства свои перенеси на неё. И она меня спрашивает, я ей тоже говорю — обрати внимание на Ивана, он прекрасной души человек. Так я их и сосватала. Дуся скоро освободилась. И они стали жить в его квартирке. Зовут все. Приди к нам, ты нас сосватала, приди, посмотри как мы живем.

Но к ним надо идти по мосту через Магаданку, это опасно. Заключенным нельзя ходить. Как узнают!! А как не узнать? Серый бушлат, серая юбка, синий байковый платок. По одному бушлату и то узнают. Да и так меня все охранники уже в лицо знали, все же восемь лет я там была.

Они говорят:
 
— Ты по главному мосту не иди, иди по рудному, по нему только руду возят, люди почти не ходят.

Я пошла. Они обед сделали. Чего там только не было! и пироги Дуся испекла, и все другое. Обратно меня Иван собрался провожать.

Дуся говорит:
 
— Не надо. Так опасней. Одному человеку незаметней пройти.

Ну все сошло хорошо.

Дуся потом стала работать заведующей ателье. И по неопытности приняла без проверки. А потом приехала комиссия и оказалась недостача на сорок тысяч рублей — это старыми, и её хотели отдать под суд. Вот тогда она и поняла, какой прекрасный человек Иван, у него были сбережения, и он все их отдал, заплатил за неё, и тогда дело закрыли, суда не было. Дуся пришла ко мне и сказала: — Да, ты правильно говорила про Ивана, что он прекрасный человек.

Ведь они ещё были женаты только два-три месяца.

Иван Иванович Авик

Иван был эстонец. Он был комсомолец на заводе под Ленинградом. В девятнадцатом году формировали отряды из эстонцев, в основном, и посылали в Эстонию на поддержку будто бы восставшего народа, но на самом деле там никто не восставал, и никто советской власти не хотел. Их отряды окружили и разбили, и только немногим из них удалось спастись, перейти границу и вернуться. Иван был в числе их. А в тридцать пятом их забрали как эстонцев, и ещё они считались как белые. Иван был женат, у него была дочь Галя, а жена его вышла замуж, родила ещё ребенка и в войну умерла, и Галя жила с отчимом и писала, что ей плохо.

Когда Дуся с Иваном поженились, Дуся говорит, что же твоя дочь будет там страдать, давай её выпишем, и Галя приехала к ним. Было ей лет четырнадцать-пятнадцать.

Она хорошая?

У Дуси все хорошие. Она все от себя отдает. Потом они с Иваном уехали в Волгоград, я там им квартиру выхлопотала. Галя вышла замуж за шофера, у них двое детей, и потом они тоже приехали из Магадана в Волгоград. Иван умер от водянки.

Он раньше здоровый очень был, а в лагерях работал на рудниках. Там осенью тысячу пятьсот привезут, к весне человек двадцать останется. Они работали по двенадцать часов, золотоносный песок грузили в вагонетки. И норма. Когда смена кончается, поднимаются по приставной лестнице наверх. Кто норму не выполнил, того прикладами вниз конвой сбрасывает. Вот его и сбросили, ребра переломали, он сознание потерял, потом едва в себя пришел.

Как меня продали шоферу с Атки

Сначала я работала в конторе, но потом сказали, что конторских будут угонять по этапу дальше в тайгу, и я перешла работать в цех на производство. Но они очень ценили меня как бухгалтера и плановика и вот как-то просили помочь в аврал. Бухгалтер сказал, что он даст записку конвою, что меня оставляют.

А до этого ещё конвойный меня продал одному шоферу с Атки. Он, этот конвойный, торговал Женщинами и говорит мне:

Шатуновская, я всех уже пристроил, одна ты ходишь пустая, вот один парень хочет с тобой познакомиться.

Ну значит он меня ему продал.

Вот однажды мы с Асей пришли в столовую. Там сначала кормили вольных, а потом нам давали нашу баланду, уж не знаю — из лагеря её привозили или здесь готовили?

Вот мы сидим с ней за столом, хлебаем эту баланду, наши пайки хлеба достали, вдруг подходит к нам верзила с эту дверь ростом и говорит:

— Ну, девочки, сейчас я вас угощу.

Идет в буфет и приносит нам большой поднос, полный всяких конфет, пирожных, печений. Садится с нами за столик, разговаривает и на меня смотрит. Я уж понимаю, что это тот шофер с Атки, о котором говорил конвойный.

Мы говорим:
 
— Нет, нет, не надо, спасибо.

Он уговаривал, уговаривал, потом так обозлился, как поднос трахнет! Все конфеты и печенья и поднос на пол полетели. Мы ушли, а он стал за мной следом ходить. Не пристает, но ходит. И когда я работала поздно с бухгалтерами — сам-то ушел, а другие работали — и вышла уже часов в двенадцать, чтобы идти, перехожу двор и вижу, грузовики КРАЗы стоят, пять штук. Ну у меня сердце так и упало, я знаю, что он на таком работает — значит они с Атки приехали.

Двор освещен луной. Я только зашла в тень, он выступает и говорит:

— Подожди, на вот!

Засовывает руку в карман, огромная ручища, и вытаскивает пригоршню бумажных денег. А до этого он мне говорил, что у него две наволочки денег. Они же все — освобожденные уголовники, и работают, зарабатывают.

А потом:
 
— Ну не хочешь добром, злом захочешь!

Приставил мне бритву к переносице и качает — одно неверное движение и глаз нет. А его дружки, человек пять, окружили кольцом, так что не пройти, и подзадоривают.

Я уже не знаю, что делать? Что-то стала говорить:
 
— Подожди, сейчас никак нельзя, сейчас за мной придут, завтра приходи.

И тут какой-то человек вышел, хорошо виден в лунном свете

Я говорю:
 
— Вот он, за мной идет.

Они на минуту расступились, я через их кольцо прошла и побежала. Как я бежала, как летела! Они за мной. Я до деревянной будки, до вахты добежала и обоими кулаками как забарабанила, закричала:

— Откройте, впустите!

Вахтер вышел с наганом, видит — подбегают, пригрозил им наганом, впустил меня. Я прямо без памяти от страха, едва пришла в себя.

Он говорит:
 
— Ну иди.
— Нет, — говорю, — теперь я без конвоя не пойду, давайте мне конвой.

Утром сказала бухгалтеру, что я не могу больше задерживаться, рассказала.

Он говорит:
 
— Я сам буду тебя провожать.
— Ну уж если так.

Так я им была нужна.

А потом уж много времени прошло, стала ночь, дня не стало совсем. Я в столовую редко ходила, чайку в конторе, в цеху попью, так съем чего-нибудь, но однажды все же пошла.

И что ли он караулил меня? Так давно я не ходила, а он все равно караулил.

В столовой дверь с улицы в тамбур, а потом в саму столовую.

Я в тамбур вошла, там пар от мороза, и раз! кто-то меня обхватил сзади ну все! Как от медведя — не выберешься. Только руки мне удалось освободить, и дверь я дернула — он не дает. Там в столовой заметили, что дверь дергается туда-сюда, кому-то войти не дают, и вышли, он отпустил. Они продавали нас, Женщин, — конвой. Однажды они вели нас с работы в лагерь, впереди конвой, сзади конвой с собаками, посреди конвой. Но как-то расступились они, и стоят машины, и те, около машин, выхватывают из колонны, кто им приглянется, и бросают в машины. Мы с Леной услышали крик впереди, догадались, что делать. Мы обе высокие, видные, натянули платки пониже, согнулись, зашамкали как старухи:

— Сейчас в баньку придем, погреемся, да, Лена?

И Марусю Давидович один раз уже в грузовик кинули, она стала кричать, как-то удалось спастись.

Лена Лебецкая и Маруся Давидович

Муж Лены Лебецкой, Крынчик, был депутат польского сейма. Его арестовали в Польше, били по голове, он сошел с ума.

Был МОПР. Стасова Елена Сергеевна его обменяла на польских шпионов. Лечили в Минске. Ради него обменяли Лену. Она сидела в тюрьме Фордон в тридцать пятом году. К этому времени освободили Польшу, и из тюрьмы вышел председатель совета министров Берут. Сестра его жены Феля тоже освободилась. Его люди навели справки, кто сидит? Лена Лебецкая.

А в тридцать шестом Крынчика арестовали как польского шпиона. И в тридцать седьмом Лену арестовали, тоже как польскую шпионку.
На аэродроме ЦК в полном составе истребили. Другие по тюрьмам сидели, Берут был в лагере, жена его уже умерла.

Польское бюро было в гостинице, в переулке около Елисеева магазина. Уцелели списки работников, которые ехали в Польшу на работу. Марусю Давидович послали в Польшу, и там она работала. Она была связана со всеми подпольщиками Западной Белоруссии, и в Польше она всех знала. Но потом её арестовали, она сидела в каторжной тюрьме Фордон — потом её обменяли во время МОПРа.

Там коммунистов убивали. Дефензива это было польское КГБ. Тюрьма Фордон это женская тюрьма под Быдгощ. В этой тюрьме Маруся просидела восемь лет, а была осуждена на десять. Её муж её ждал.

Она приехала сюда и стала здесь работать. Была секретарем Замоскворецкого райкома Комсомола, а в 1937 году её посадили, и мы оказались в Таганской тюрьме в одной камере, и нас одним этапом гнали на Колыму.

Поехала она тогда в Польшу из Москвы, муж её был секретарем горного института. Она сделала аборт трехмесячный, прошла польские курсы, и её забросили. Два года. Потом провалились. В тюрьме была кухня, где они готовили, шили, вязали — от благотворительной миссии, были книги. Там познакомилась она с Леной.

Когда вернулась, прожили два с половиной года. Летом в июне тридцать седьмого взяли как польскую шпионку. Муж опять жил без неё, опять ждал.

Маруся освободилась и получила телеграмму: "Сергея нет".

Потом пришла вторая. Умер за две недели до её освобождения от воспаления легких, болел туберкулезом.

Про Польшу

В тридцать девятом Гитлер со Сталиным поделили Польшу. Гитлер занял все до Вислы, а мы под видом, что надо идти ему навстречу, двинули свои войска и, как было договорено, поделили всю Польшу. Двадцать тысяч польских офицеров арестовали и расстреляли под Катынью, они сами вырыли себе могилы.

Потом при Хрущёве разыграли, что это было сделано немцами. Собрали комиссию, журналистов. Перед тем, как приехать комиссии, разрыли рвы, положили в карманы убитых немецкие гильзы, газеты и прочее, и зарыли — а потом снова разрыли и комиссия освидетельствовала, что все это сделали немцы.

Всех польских коммунистов тогда в тридцатые годы арестовали. В сорок четвертом — сорок пятом годах, когда освобождали Польшу, поляки не хотели, говорили:
 
— Мы сами себя освободим.

Наши подговорили поднять в Варшаве восстание навстречу войскам, а сами не вошли в город, стояли на другом берегу Вислы и ждали, пока немцы расправятся с восстанием, перебьют всех самых активных. А когда войска шли по Польше, с ними шла особая часть. Они находили списки комсомольцев и бойскаутов — эти совсем дети, по четырнадцать-пятнадцать лет и всех угоняли в Сибирь. Когда меня второй раз арестовали и гнали по этапам, от пересылки к пересылке, мы их встречали.

Однажды нас пригнали в камеру, где были девушки-полячки. Они воспитаны в католическом духе, и не успели мы войти в камеру и они увидали, что мы все старше, лет по сорок-пятьдесят, они тут же вскочили с нар, вспорхнули, забрались все наверх.

— Пани, пожалуйста, пани, сюда.

И что они нам могли предложить? Хлеб и воду. Свешивают свои головки сверху.

— Пани, вот хлебца, пани, вот кружка, водички попить.

А под Новосибирском ночью нас привели во двор и не ведут в камеры. Оказывается, сначала выводят оттуда на этап. Сдают их конвою. Называют фамилию, а тот должен ответить: имя, год рождения. И вот мы слышим ужас! детские голоса, четырнадцать-пятнадцать лет. Сперва колонна мальчики, потом девочки. И погнали их ещё дальше в Сибирь.

Потом те, кто выжили, вернулись обратно — лет через десять после Смерти Сталина их отпустили. Так что ж, они не рассказали там, в Польше?

Когда Польшу поделили с Гитлером, польскую коммунистическую партию объявили шпионской и Интернационал объявил о её роспуске. Весь ЦС, работавший в подполье, вывезли в Москву и арестовали.

Секретарь Комсомола Западной Белоруссии Николай Орехва был в тюрьме, когда в город входили советские войска. Тюрьму открыли, он вышел в тюремной одежде. Куда идти? К немцам — прихлопнут, к советским — арестуют. Перешел границу в Чехословакию, пришел в их компартию, а они не принимают, боятся. Ты, говорят, к нам не приходи, мы сами боимся. Ну все-таки дали ему какую-то одежду. Он прятался в лесах, потом решил податься в Белоруссию, куда раньше ещё отправил жену с ребенком. Пришел в Минск, узнал, что жену с ребенком арестовали и погибли оба.

Николай Николаевич

В лагере в конце войны был Николай Николаевич Кузнецов, он был высокий, светлый, с серыми глазами. Я работала в отделе главного механика, и у нас работали заключенные из его лагеря.
Их лагерь был около Новых Гаражей за речкой Магаданкой, примерно три-четыре километра от города, а наш лагерь недалеко под сопкой, один километр, не больше.

Они ему рассказывали:
 
— У нас работает Женщина, интересная, интеллигентная.

Он говорит:
 
— Познакомьте меня с ней.
— А как познакомишь, когда мы все заключенные. Вот он стал с ними записочки посылать, я ему отвечала, а потом он пришел как-то, он умел договариваться с охраной.

Он был художник, мог что угодно нарисовать, очень талантливый самоучка. Вот сидим в отделе главного механика, он меня развлекает. Я говорю, нарисуй мне лебедя — он рисует не отрывая карандаша от бумаги: — вот пруд, и лебедь плывет, гордо так поднял шею. И все это на клочке грязной бумаги.

Он охране ковры рисовал. Говорил, принесите мне простыню, краски, и разрисует, так что не видно, что это простыня. Портреты их рисовал. Они его пропускали.

А в отделе тоже мужчины одни, недовольны.

— Чего он ходит?
— Ну ходит и ходит, что вам жалко? Придет, посидит, уйдет.

Один раз разговорились. Ася вольная была, я ей помогала клапана шлифовать, чтобы побольше выработка была, она нас позвала в свою комнату. Я ему сказала, вот приходи, и я после обеда приду. Так что ты думаешь? И они туда пришли. Только мы сели, минут пять втроем поговорили, они входят.

Я говорю:
 
— Вы чего?
— А так уж, — говорят, — мы видали, что ты сюда с обеда пошла, и тоже пришли.

То ли выследили, то ли подслушали — ну чтоб не создавались у нас такие условия удобные, не хотели.

Николай Николаевич был баптист. И за это получил пять лет. А в баптисты он попал так. Он был донской казак, жил в Ставрополье с женой и ребенком. И сестра с мужем и ребенком жили вместе с ними. И он и муж сестры были на разъездной работе — Николай Николаевич был уполномоченный хлебопекарни. Однажды они оба уехали, а Женщины остались одни. Когда они вернулись, то застали дом ограбленным, а Женщин и детей убитыми. Муж сестры уехал совсем из этих мест, а он с отчаяния ушел в лес, с тем, чтобы там умереть. И там в конце концов свалился без пищи. Когда он очнулся, то был в теплой комнате, в рот вливали теплое молоко, на груди — холодный компресс. Это были баптисты, они выходили его, и он проникся их верой.

И он говорил:
 
— Ну вот, а что твои коммунисты? там же были они, в хлебопекарном тресте. И комсомольцы. Никто же не пришел мне на помощь. Когда я был в таком отчаянии, никто меня из этого отчаяния не вытащил, а вот эти люди смогли.

У него было пять лет, и я говорила ему, чтоб он был поосторожней.

— Не рискуй так, срок небольшой, скоро освободишься.

Он говорил:
 
— Я скоро освобожусь и буду ждать тебя, ты выйдешь за меня замуж.
— Нет, ты не надейся, у меня есть муж и дети.
— Ну он давно, наверное, нашел себе какую-нибудь.
— Нет, он ждет меня.

А Юрий во время войны, в сорок третьем, вышел из тюрьмы и прислал мне письмо: "...я сейчас чувствую каждый листочек, и пока сердце бьется в груди — я твой". Я это письмо спрятала и всегда носила с собой. А сам с тридцать девятого года имел её. Я потом сказала ему, зачем же ты так написал, это же ложь. А я так чувствовал.

А Николая Николаевича потом угнали на рыбные промысла, километров за двадцать пять, и он оттуда приходил повидаться со мной, пятьдесят километров в оба конца, он был такой. Ещё как-то принес мешок рыбы, перебросил через ограду. А потом один охранник сказал мне, что твоего-то убили.

Я не поверила: — Не может этого быть!

— Нет, я сам видел, лежит навзничь, в спину ударили.
— Да за что же?
— За что? Сама знаешь, он бродить любил, бродячий был.

А он такой свободолюбивый был.

— Ничего, — говорил, — пусть! — когда я его предостерегала. Слесарь, который с ним познакомил, со мной любил разговаривать, принес мне как-то, достал где-то, Достоевского "Записки из подполья".

Говорит:
 
— Вы такой рай установите, за каждое не так сказанное слово сажать будете.

Я не верила, но он больше не приходил. И больше я никогда его не видала — значит и вправду убили.

Хлопоты о пересмотре дела

Я пересидела полгода. Срок кончался в сорок пятом. Освободили меня в апреле сорок шестого по ходатайству начальника котельной, но выпускать на материк никого не выпускали, надо было заключить договор на три года.

Начальник котельной Зиновий Михайлович сказал:

— Не заключай, это обман, вы никогда потом не уедете и детей своих не увидите.
— А как быть? без договора прописки не дают, без прописки на работу не принимают.
— Идите в дом для аварийного персонала и там работайте.

Я там и работала полгода. И он сказал, что едет один человек, с ним можно письмо в Москву передать. Я написала Юрию и вложила письмо для Анастаса, что мой срок кончился, но меня не выпускают. Юрий пришел к нему на прием — Анастас был министр внешней торговли. Анастас как-то выхлопотал через Берию, и пришла туда телеграмма. Мне сообщили, что я могу выехать, и я стала оформлять документы на выезд.

Когда я приехала в Москву, Анастас боялся со мной встречаться, я передавала ему записочки через Шаумяна, и то он читал их, когда они выходили в сад и где-нибудь за кустом, где нет охраны.

А ещё в тридцать девятом году я просила маму хлопотать о пересмотре дела, она смогла пройти к Анастасу, и вот на Колыму прислали мое дело для пересмотра на их усмотрение. Я его не видела, меня вызвали в местное НКВД, допрашивали, а потом дали бумагу и велели написать все. Я знала примерно, в чем меня обвиняют, села и стала писать так, что все эти обвинения опровергла. Когда следователь взял мои бумаги, прочел их, он посмотрел на меня изумленно и говорит:
 
— Никогда не видел, чтобы человек так мог написать.
 
Пошел к начальнику, дал ему мои бумаги. Тот пришел вместе с ним и говорит:
 
— Вы это здесь прямо без подготовки писали?
— Да, — говорит следователь, — она при мне писала, часа два-три писала.
— Ну и пишете вы! Никогда бы не поверил, что можно вот так сразу лаконично и логично все написать. Мы направим, ваши документы обратно в Москву с положительной резолюцией.

Но потом прошел месяц-два, ничего не было слышно. Я написала маме: "Как же так, вызывали, я все написала, они сказали, что отправят с положительным ответом?"

Мама ходила на Лубянку к следователю Рублеву. Он сказал, что да, уже было подготовлено положительное решение, но потом ему не дали хода.

Мама спрашивает:
 
— Что? Кто-то руку приложил?
— Не руку, а лапу, — говорит он. Это он сам потом был у меня в КПК и рассказывал.
— А где же все мои бумаги? У меня была вся наша подпольная литература, ценные сейчас материалы.
— Все в топке.

Письмо Юрию

"Магадан 11 мая 1944

Юрий, дорогой мой, ненаглядный! Вот опять весна наступила, а сердце мне раздирает такая невыносимая тоска и боль. О, как я хочу быть с вами, как безумно, безумно хочу на волю! Вот уже целый месяц я собираюсь тебе писать, но не могу, потому что боюсь, что это будет не письмо, а мучительный крик.

Иногда наступает полоса отупения, какого-то равнодушия, и сам себе кажешься молчаливым вьючным животным — работаешь, пьешь, ешь, спишь, двигаешься, как будто во сне, в тумане. Но вдруг эту пелену пронизывает что-то. Это — зов жизни, солнечный луч, кусочек голубого неба, крик петуха на заре, далекий аромат, принесенный ветром — все существо

Отрясается, сердце мучительно сжимается и бьется. И оглядываешься вокруг себя, и хочется протянуть руки к далекому недоступному счастью...

Ах, когда же, когда же придет конец?

Я знаю, что так писать не надо. Зачем причинять страдания и тебе? Но не могу, иначе я совсем не в состоянии взяться за перо, и получается, что вовсе не пишу. Да кому же я скажу об этой черной скорби, если не тебе? Ведь ты — мой единственный, любимый друг. Если бы упасть к тебе на грудь, и отдохнуть, наконец, от этого горя. Неужели это вправду когда-нибудь будет? — Я высчитываю: — с 5-го мая осталось ровно 1,5 года. Пройдет это лето, потом зима, долгая, снежная, холодная. И, наконец, опять придет весна. Это — будет последняя весна в неволе. Потом должно наступить наконец то невероятное, изумительное — я вырвусь и помчусь к вам. И придет, наконец, миг, ослепительный, непередаваемый, выношенный столькими годами тяжких страданий — миг, когда мы увидимся! будет ли это в самом деле? Неужели будет?

Пока ещё мне не верится, что этот момент, действительно, придет. Но если нет, то зачем же жить? Ведь я живу только ради этого. Эта надежда светит мне на протяжении годов, и даже в те страшные месяцы, когда не было и тебя — только она меня и поддерживала.

Милый мой, любимый мой Юрий! Прости, что я пишу все это. У тебя много и без того невзгод и трудностей, и нехорошо взваливать на тебя ещё и мой груз. Я знаю, что должна сама до конца нести то, что мне судьба дала, в этом мужество человека; надо стиснуть зубы, молчать и идти своей дорогой. Но ты — ты ведь понимаешь меня, Юрий-джан? —

Вы так порадовали меня последнее время: — за пару недель я получила от вас три телеграммы, сперва от Степочки, потом две от тебя. А как там моя Джаночка, моя голубушка поживает? Пароходы уже приходят, м-б, скоро я получу от вас и письма. Как замечательно, что ты получил опять свою старую квартиру! Вы опять у себя в своем старом милом гнезде, с которым связано так много счастливых теплых воспоминаний. Там протекли детские годы наших деток. Я как будто вижу перед собой их детскую комнату — три кроватки, одна другой меньше, их милые маленькие головки в них, и чувство полного счастья, охватывающее меня при виде их.

Какая я была богатая! Как они любили, чтоб я посидела с ними на их кроватках, когда они лягут спать. Даже маленький Алешенька и тот пищал и звал к себе. Как приятно мне думать, что Степочка и Джаночка опять там. И ты, мой родной, ты опять в своей комнате, на тахте, покрытой ковром, среди своих полок с книгами — отдыхаешь, читаешь, думаешь. А моя маленькая комнатка — спишь ли ты в ней? как далекая, далекая сказка — встает все это в моих мечтах.

Милый, дорогой Юрий, у меня к тебе большая просьба: — порадуй меня, напиши мне большое, длинное письмо, опиши в нём всю вашу жизнь, со всеми подробностями. Все — и как вы живете, и как работаете, и как отдыхаете, как выглядите, как здоровье, что едите и как одеваетесь, где бываете с кем видитесь, что читаете. И в это письмо положи ваши фотографии. Снимитесь, Юрий-джан, для меня. Ведь уже с 40-го года у меня нет карточек детей, а твоей — с 39-го года. Мне так хочется знать — какие вы теперь. Я даже не могу себе представить — неужели у Степанчика растет борода, и он говорит басом? А где же тот мальчишечка с длинными ножками и ручками и с тонким личиком, которого я оставила? Во сне я всегда вижу его 2-х — 3-х летнего, белокурого, розовенького, он протягивает ко мне наверх свои ручки и кричит "на г'учки, на г'учки!" Степочка мой, Степочка... Юрий, он пока не призывается в Армию? Что же вы не сообщаете, в какой Институт он будет готовиться? А когда он пойдет служить?

Юрий-джан, напиши мне про Джаночку — отошла ли она от всего, что пережила у Любы? Какая она, не забитая ли, не загнанная? Как её здоровье, как она учится? Какой у неё характер, как отразилось все пережитое? Ласкаешь ли ты её, не бываешь ли с ней суров? Ей так нужны ласка и нежность. Бедные мои дети, выросли без матери, им ведь холодно на свете, материнское тепло ничто не заменит.

Юрий, недавно я видела страшный сон, проснулась от него с криком — мне снилось, что я вернулась к вам, но уже я вам не нужна, я — чужая. Долго, долго тянулся этот сон, я измучилась совсем. А часто мне снится, что я приехала, я в Москве, но не могу вас найти. Много кошмаров и много бессонных ночей... От мамы давно уже ничего нет? Переписываешься ли ты с ней? Как её здоровье? Она уже такая старенькая. Хоть бы дожила до встречи нашей. Напиши мне, что она? Что ты знаешь о ней?

Я теперь работаю уже не на 6-ой автобазе. Но вы пишите по-прежнему туда, мне все передадут. Я работаю в Теплотехнической лаборатории при Центральной Котельной г. Магадана. Мне здесь очень хорошо, гораздо лучше, чем было на а/б. Всю зиму очень тепло, я здесь уже 5 месяцев, ни разу не болела, очень поправилась. А то 43-й год я почти весь проболела, три раза в больнице лежала — на а/б в цехах очень холодно, и у меня без конца болели почки. Я прихожу сюда в 6 часов утра, с 8-и начинаю работать — до 7 ч. вечера. Остаюсь здесь до 10-и вечера. В свободное время вышиваю — подрабатываю, иногда стираю, глажу, да и вообще никакой работой не брезгаю. Я всегда сыта, обута, одета. Почти каждый день читаю, недавно у меня были "Отверженные" Гюго. Как-то попалась книжка Майн-Рида. Я читала, наслаждалась, и все думала — читал ли эту книжку Степочка? Книги — мое спасение. Как бы ни было горько, тягостно, омерзительно — беру книгу, окунаюсь в неё, ухожу в неё с головой. Читаю мудрые мысли, читаю прекрасные образы, читаю о людях..".
----------------------------
Примечание К рассказу 15 Колымские лагеря

Хлопоты о пересмотре дела

Из архива Ольги Шатуновской: —

Серая с пожелтевшими оборванными краями бумага, Олиной рукой сделанная копия.

"СССР Прокурор по надзору за Северо-восточными Испр. Трудовыми Лагерями и т.п.

9 сентября 1939 года
Н 4463 — 14-39 г.

Бухта Нагаево ДВК"

"Прокуратура Союза ССР Спецотдел г. Москва-47 Пушкинская, 15 а)

Копия: з/к Шатуновской Ольге Григорьевне

Женкомандировка Севвостлага — При этом направляю заявление з/к Шатуновской О.Г., осужденной Особым Совещанием при НКВД СССР за КРТД сроком на 8 лет — на рассмотрение. Приложение: — упомянутое на 4 п/л.

Верно: Прокуратура по Дальстрою и Севвостлагу НКВД СССР /Гинзбург/"

Оглавление

 
www.pseudology.org