М. : Издательство Российского общества медиков-литераторов , 1999 .- 251 с.
- ISB№  5-89256-0115-5 .- 25 руб. - 500 экз.
Майя Михайловна Король
Одиссея разведчика: Польша-США-Китай-ГУЛАГ
Лагерные типы, лагерные профессии
Долго не спал и обдумывал характеры людей, с которыми жил последние двенадцать лет
 
Вначале я думал о каждом, рассматривал его, вспоминал его поведение, разговор, жесты. Получалось любопытное зрелище – какой-тот парад странных людей, не связанных между собой. Не общество, а отдельные индивидуальности. Один не замечает другого. Блатные – наиболее яркие представители. Каждый имеет свое лицо... Пятьдесят восьмая – меньше, но также имеет свое лицо, также яркие индивидуальности.

Как это случилось – объяснить не могу, но вдруг все слилось и стало обществом, и я понял, что является движущими силами этого общества: все живут искусственными, вымышленными дополнениями к своей реальной жизни... Реалисты в борьбе за существование они все выдумывают то, чего им раньше недоставало на воле, а здесь – отрешенные и запертые – они дают простор мечтательности или измышляют истории, или переделывают их применительно к неудовлетворенному желанию. Толстый доктор в восемь пудов, импотент рассказывает о своем половом могуществе. Он живет этими воспоминаниями, им же выдуманными. Коля Беликов – горбун и убийца – врет, что был неотразим для женщин:

– Как наступает лето, мне отбою нет – разъезжаю по курортам.

С одной поживу неделю, с другой день. Все – жены наркомов, генералов. Денег зарабатывал – девать некуда! Одна мне уплатила за одну ночь пятьдесят тысяч, чтобы я еще оставался на ночь, но я не схотел. Надо ехать на новый курорт.

Один революционер, бывший член партии, прокурор, фантазировал о своем революционном прошлом. Лично добрый и привлекательный, он выдумывал многое. Я его очень любил, хотя подозревал, что в его рассказах много фантазии. А бывший диаматчик Дорохов всегда читал лекции о своей Системе философии. Ничтожный писатель врал о своих литературных подвигах. Любопытны хулиганы... Они врали о хулиганстве, приписывали себе такие хулиганские события, которые наряду с гнусностью были очень ярки. Заведующий баней выдавал себя за врача. Мелкий вор – за конструктора–изобретателя. И все это для восполнения того, чего им не хватало в жизни.

Лагерные профессии

Наилучшая профессия в лагере – это возчик. Каждый возчик - монополист по внешней торговле. Все, что можно вывезти из зоны и продать вольным, идёт через руки возчиков. Они же доставляют обратно необходимый, необычайно ценный товар – водку. Вся ловкость состоит в умении провезти через вахту, где все тщательно обыскивается. Надзиратели орудуют железными щупами, которыми протыкают бочки с капустой, зерно. Обыскивают возчиков. Иногда раздевают догола, особенно женщин (этим занимаются надзирательницы).

Из материального склада украдены три мешка шерсти. Вор учел, что склад находится в производственной зоне, и оцепление выставляется вокруг зоны только днем, когда народ бродит из подконвойной зоны в производственную и обратно. Дело было зимой. Вор проделал отверстие через кузницу в стенку склада. Мешки шерсти погрузили, по-видимому, на повозку, которая завозит в подконвойную зону хлеб и кухонные бадьи, а возят из хлебопекарни общей кухни и больничной. Шерсть была спрятана в каком-то бараке и днем же переправлена через забор на другую сторону. Мешки легли на снег. Потом к ним подъехали на санях, подняли, вывезли в город Марьинск и продали. По следу саней нашли, чьи были сани, но возница сказала:

– Знать не знаю, ведать не ведаю!

Она даже обвинила надзирателей и других ”вольных”, что они нарочно это сделали, чтобы отвести глаза и перевести обвинение на зэка. А между тем, все знали, что это – работа Любки, что она и не такие номера откалывает. Любка исполняла должность возчицы детей начальства. Она их возит в школу и обратно: утром, днем, вечером – две смены. В каждую возку она обязательно привозит водку и продает с накидкой 50% в запечатанной бутылке... Надзиратели это знали – искали, рыскали, но ничего не находили. Она придумала такой способ: бутылку привязывала к хвосту лошади. Хвост закрывал бутылку. Все возчики, как правило, воры. Смелые и мастера на выдумки… Но были воры повышенной квалификации – воры-ревизоры.

Субботин

Субботин возил фекалии. Это работа вонючая, противная, но выгодная: вывозит две бочки и – на отдых. Звали этого дядю – Субботник. Он – бывший субботник, как он говорил, разложившийся субботник. Он приезжал раньше всех, задавал своим быкам сено, поил их и лез на чердак, где устраивал свой наблюдательный пункт. С этого н.п. он следил за прибытием возчиков; каждый что-нибудь привозит и прячет. Тогда Субботин спускался со своего наблюдательного пункта и выкрадывал спрятанное.

Тимохин

Тимохин разрезал каравай, положил себе обе половины в штаны, застегнулся, подтянув поясок потуже.

Тимохин заведовал пекарней лаготделения, выпекавшей пять тонн хлеба, чаще всего с примесью ячменя, проса, вареного картофеля – четыре тонны для четырех лагпунктов своего отделения и для двух лагпунктов других отделений. Правда, терялся процент припека, но выигрывали на муке. Вместо 61–62 процентов припека получалось 40–45. Тонна пшеничного серого хлеба выпекалась трех сортов Один сорт – серый, другой – около ста килограмм – белый, а сеянки-килограммов десять. Последний сорт Тимохин выпекал для себя и для тех, кто мог заглянуть в корыто. Конечно, хлебопеки и себя не забывали. Именно этот хлеб Тимохин два раза в день выносил за зону, а иногда и три раза, понятно – для продажи. 4–6 тонн хлеба продавали в магазине по 8 рублей килограмм.

- Видишь, - сказал он мне, – товарищ Микоян сказал: “У складской крысы хвост всегда в муке”. Товарищ Микоян – хозяйственник, понимает, кто работает на складе, тот себя не оставит без внимания. Умный человек! А другой не понимает.

Тимохин – бывший лагерник, бытовик, был на фронте, ранен. Вернулся с фронта в свой лагерь и получил должность хлебную, – я, брат ты мой, все превзошел и в кондее насиделся, а вот опять стал на ноги.

Он не предчувствовал, что начальство знает о его кражах и хочет его выгнать.

– Я опять кандидат партии и дело свое знаю. Когда мне было шестнадцать лет, я - бедняк настоящий, потомственный, понял, что надо идти в комсомолы. И пошел. И что же ты думаешь, сразу попал на хозяйственную работу. Люблю это дело: туда-сюда – дело пошло, раз напутали и – сюда. Война помогла.

Другой раз он принес очки для покупки. Мои очки кто-то украл, а потом выяснилось, что это была работа Тимохина. Запросил за свои очки, которые украл у кого-то в лагере один из клиентов Тимохина, очень дорого. Он поучал меня:

– Ученый человек, конечно, знает больше нашего брата, но надо иметь свой ум. А другой ученый дурак-дураком. Я человек простой, но котелок у меня работает!

Я всматривался в него, внимательно вслушивался и заметил, что он считает себя способным человеком и “передовым”, но “ученых” не любил, не доверял им, полагая, что они – не люди дела. О дозволенном и недозволенном он имел свои понятия, которые упирались в уголовный кодекс. Сельский человек, бедняк, он любил деревню, был очень чуток к сельским заботам, но к городу и горожанам относился настороженно.

Музыкант-горбун

Мое близкое знакомство с убийствами и убийцами, совершенными на моих глазах, вскрыло предо мной одно характерное явление: редко встретишь вора, который относился бы враждебно к человеку, которого обокрал. Еще реже встретишь грабителя и убийцу, который бы относился без ненависти к своей жертве... Вор считает себя равным всем; грабитель и убийца считает себя выше всех... Каждый человек, однажды перешагнувший порог жизни, презревший этот порог и убивший, перестает бояться убийства и присваивает власть над жизнью людей и считает себя вправе не только убивать, но и призывает к этому других в силу своих высших качеств. Так обстоит в мире государственных деятелей, окрыленных высокою идеей, так и в мире обычных убийц, ставящих себе невысокие задачи.

Когда я руководил художественной самодеятельностью, был у нас один музыкант – горбун. Он хорошо играл на гитаре, мандолине, балалайке. У него длинные красивые пальцы удлиненное лицо, смеющиеся глаза, тонкие сжатые губы, острый подбородок. Он считал себя любимцем женщин. В жензоне у него была постоянная жена, о которой он заботился, и подруги. У меня с ним были постоянные столкновения из-за его недисциплинированности. Он, как все блатные, органически не переносил порядка, постоянства, подчиненности.

Однажды у меня с ним произошел крупный спор на весь барак. Вдруг он перестал ругаться, посмотрел на меня зловеще и отвернулся. Эта сдержанность меня смутила, я понял, что слишком далеко зашел, и смолк. Когда мы оба успокоились и сели пить чай, он мне задал вопрос:

– Мою статью знаешь?
– Зачем мне твоя статья, Коля! Я – не следователь! Я знаю, что ты хороший музыкант, знаю, что ты – зэка такой же, как и я, знаю, что ты упрямый, как черт. Коля подобрел:
– За то тебя и любят, что ты со всеми одинаков, не делаешь разницы между учеными и темными, между пятьдесят восьмой и бытовиками. Но знать статью тебе надо, чтобы не сделать ошибки. Надо знать с кем имеешь дело. Кто я, по-твоему?

- Черт тебя знает! – ответил я смеясь. – По-моему, растрату совершил или нахулиганил, а может, и по бабьей части.
– Ошибаешься, – ответил Коля. – Я зарубил четырех человек, и только один выжил. Но я его дорублю. А ты никого не убил и не убьешь, а лезешь спорить со мной! Куда ты против меня годишься?! Один только вид рубки человека свалит тебя от ужаса.

Я с ним согласился.

– Когда ты сегодня со мной спорил, – продолжал Коля, - я подумал: дурак, куда он лезет. Я одним ударом раскрою ему череп. Я уж успел примерить, куда тебя стукнуть топором.

Такая откровенность была мне не по душе, и я старался скрыть смущение.

– Неправда, Коля! Ты не станешь меня убивать!

Он встал, подошел ко мне и, глядя мне в глаза, ответил:

- Верно, что в спокойном состоянии не стану тебя убивать. Но ты не хочешь понять, в чем тут дело. Если бы я был вор или жулик, я бы иначе действовал. Съездил бы тебе по шеям, забрал бы твои шмотки и дело с концом. Разве вор убивает? Он боится мокрого дела, как и ты. Сдуру он еще может ножом ударить, а топором редко кто умеет. Я, когда вижу человека, который мне сопротивляется, хочу его охладить, у меня один способ – топор. Я привык, что все мне уступают и боятся. Моя сила в том, что я не боюсь убивать, а все боятся. Если хочешь сравниться со мной, возьми топор и заруби человека, а потом другой раз еще руби. Если выдержишь, тогда ты мне будешь равный, а до этого ты должен меня бояться.

А теперь представь себе этого Коленьку на государственной службе...

* * *

... Видела ли репродукцию офорта художника Гойи?

На нем изображена замученная инквизицией молодая женщина, которую везут в двухколесной арбе на казнь. Два конвоира охраняют ее верхами на лошадях. Один – мужчина лет 45 с красивыми черными усами, другой – юноша лет 19–20. Мужчина бесстрастен. Он одинаково везет и на казнь, и в тюрьму, и на свадьбу. Он на службе, но его радости не в службе. Лицо юноши озарено счастьем: он везет на казнь грешницу. Ему святая инквизиция доверила большое дело. Он участник великого праздника. Если бы кто-нибудь сказал ему, что он убийца, он был бы искренне изумлен. Он – патриот любит свою родину, государство, веру, обычаи. Он убивает врагов родины и веры, врагов его любви и всего дорогого ему – какой же он убийца? Убийства и грабежи не могут служить великой цели, они уничтожают ее.

Микола Губаченко

Микола Губаченко лежал возле меня на нарах и заучивал наизусть:

– Прогресс, процесс, кодекс. Он закрывал глаза и повторял слова в обратном порядке:
– Кодекс, процесс, прогресс.

Через некоторое время он перешел к другим словам:

– Пылесос, кривонос, термос.

Это новое сочетание слов меня удивило. Я знал, что мой сосед любил вставлять в свою речь иностранное слово, и делал это неуверенно, не из хвастовства. Он завидовал тем, кто легко пользуется такими словами, и хотел овладеть ими.

– Это еще что за пылесос? – спросил я его. – Это русское слово – пылесос. А Кривонос – украинская фамилия. Тебе это надо знать: Перебойнос, Закрутинос, Кривонос.

Микола, оказывается, это знал, но у него свой метод запоминания слов. Пылесос и Кривонос ему понадобились для разбега и усвоения слова термос. Микола – мой земляк, из села недалеко от Киева. Ему 27 лет, но в селе он не жил и села не любит. В 1932 году он бежал из села пятнадцатилетним пареньком. В родной хате не осталось никого. Он один из всех выжил, выбрался и пошел беспризорничать. Этот украинский парнишка пережил такую катастрофу, которая могла из ангела сделать зверя. Беспризорник, смышленый мальчик, он научился добывать себе пропитание, избегать столкновения с милицией.

Он все же попадал в детские дома, но долго там не задерживался, а потому окончательно морально не погиб. Он был почтителен со мной, встречал “с добрым ранком”, ходил за чаем, но говорил мне “ты”. В нем сжились навыки хозяйственного сына с приобретенными манерами и языком городского блатного. В зоне он не разбойничал, держался вдали от блатных, но при удобном случае воровал, если было сподручно. В лагере чувствовал себя хорошо и спокойно плавал любым стилем. Единственное, чего он не выносил, это – работу.

Он ненавидел любой труд
 
А его, молодого и здорового, посылали на самые тяжелые работы в каменоломне. Он объявлял себя больным, а врач признавал здоровым. Его сажали в карцер за отказы, посылали с конвоем и кусающей собакой в каменный карьер. Ненависть к подневольному труду была в нем так сильна, что он однажды проглотил на виду у всех две алюминиевые ложки. Пришлось резать живот. Это дало законное освобождение от работы. Теперь он блаженствовал, он мог весь день делать, что хотел и не бояться преследования за невыход на работу.

– Я в законе, – отвечал он надзирателям.

Привязанность ко мне имела две причины: его тяжелое детство и одиночество вызывали сочувствие, но я никогда ему это не высказывал, а иногда сильно ругал за блатные номера. Он принимал мои попреки терпеливо и покорно. Вторая причина – Микола хотел научиться правильно говорить, и знать, как применять иностранные слова.

– А зачем тебе эти слова: процесс, конгресс, прогресс, кодекс?
– Меня вот что интересует. Они все одинаково кончаются, а только конгресс – другое слово, а процесс, прогресс и кодекс – одинаковые: все по судебной и прокурорской части. Процесс и кодекс – это каждому видно. Так и называется – процессуальный кодекс.

– А прогресс тут при чем? – спросил я.
– В газете много читал, что у нас самый прогрессивный строй, и суды, и прокуроры, стало быть, тоже. Значит, и прогресс тоже вроде процесса-кодекса. Потому я думаю, что эти слова, чтобы сроки давать.

Я ему объяснил значение слова “прогресс”. Микола улыбнулся:

– Тогда это сюда не подходит. Я знаю, какой прогресс делают следователи и прокуроры.

Я замолчал и не желал больше развивать беседу, но мой собеседник не отставал:

- Вот еще гуманизм?

Я объяснил ему происхождение этого слова и как оно употребляется в печати и среди интеллигентных людей.

К моему удивлению, Микола вступил в спор, начал доказывать, что я не понимаю истинного значения этого слова:

– Ты знаешь из книжки, а я с гуманными подлюгами знаком на практике. Я думал, только одни следователи бывают гуманными, а в газете писали о других ответственных работниках. Что же, они тоже палками по ребрам ворочают?

– Но там писали, – ответил я ему, – в том смысле, как я тебе объяснил.
- Нет, это ты неправильно понимаешь, а я правильно: гуманный – тот, кто любит бить и калечить... Этот опер такой был гуманист, слова не даст выговорить, сразу до морды лезет. Гад, так бьет, что потом болеешь. Я еще такого подлеца-гуманиста не видел.

Упорство Миколы меня удивило, и я искал аргументы в пользу истинного толкования слова “гуманизм”.
 
Подумав, оставил его в покое

Не таков ли вообще гуманизм, каким видел его украинский мальчик, бежавший из родного села, чтобы не умереть с голодухи, как вся его семья? Он очень любил Киев и говорил о Днепре, о парках, о садах. Я ему верил только наполовину.

- Скажи, Микола, а где бульвар Шевченко в Киеве? – спросил я его.
– Очень просто, - ответил он. – Как выйдешь из уголовного розыска, пойди прямо, потом повернешь налево и прямо дойдешь до бульвара.

Но я не знал, где уголовный розыск.

– А где Пролетарский сад?
– Это недалеко от уголовного розыска.
– Слушай, Микола, что у тебя за ориентир – уголовный розыск? Там есть Владимирская горка, Университет, Софийский собор, театры, памятник Богдану Хмельницкому.
– Так они же меня, подлюги, только по уголовным розыскам таскали, а не по театрам и соборам!

Микола много читал и читал по-особому:

– Вот Горький понимает человека, он в каждом видит душу, Чехов и вовсе вникает во все. И собаки, и овцы – все понимают. А у Гоголя люди – ниже собак. Солопий Черевик – черт с ним! – смешно. И кузнец Вакула, и Голова, и Солоха и дьячок...

Николай Сахань

Сахань – самый интересный человек: в нем слились характеры разных людей. Анкету придумал себе такую: донской казак, инженер, кавалерийский командир, танковый майор, разведчик, заброшенный нами в Берлин в 1942 году и, конечно, – член партии. Эта анкета по мере необходимости расширялась. В области науки, любой науки он за словом в карман не лез:
 
– Наука не стоит на месте, идёт вперед! – стыдил он одного инженера. – А вы повторяете старые выдумки интеллигентов!

Говорил он по-русски до того неграмотно, что закрадывалось сомнение в его высшем образовании: не литр, а “литра”, не инженер, а “анжинер”, не буфет, а “бухфет”, “охфицер”, “консерва”. И действительно, когда ему пришлось писать заявление по его делу, оказалось, он еле-еле выводит каракули. Откуда же эта смелость выдавать себя за человека с высшим образованием? О нем можно сказать, что он небо посадил на землю. Он уверен, что те крохи знаний, которыми он располагает, и есть настоящие знания.

– А что сложного в том, что растет растение? Оно растет потому, что оно питается и растет. А что подсолнечник поворачивается за солнцем – тоже ничего удивительного нет: солнце его привлекает.
– А какой же механизм у стебля, который поворачивает голову, и как этот механизм действует?
– Подсолнечник – не завод, и никакого механизма там нет, а поворачивается он сам по солнцу.

Он ничего не читал, но судил обо всей художественной литературе, даже о Шекспире: “Надо иметь голову на плечах, тогда все понятно,– говорил он не раз,– а не туманить”. Донским казаком он себя сделал из зависти к казакам. Он – бедняк – наблюдал их сытую жизнь и считал такую жизнь идеалом.

Макатинский

Макатинский жил в мире абсолютного отрицания и недовольства. Его ничто не интересовало, если оно было недостойно отрицания. Вставши утром, он сразу приступал к изложению своего отрицания или недовольства чем-нибудь или кем-нибудь. Когда он имел аудиторию, чувствовал себя прекрасно. Он набросился на английский язык и на французский за то, что не провели реформу языка, и ругал их долго, и кончил тем, что революция сметет эту гнусную традицию.

- Вы за революцию? Какая революция?

Это подняло его дух, и он обругал революцию, хотя сам не раз гордился, что был революционером-профессионалом. Он разбит параличом: правая рука и нога не действовали. Я массирую ему ногу, а он пощипывает или вытягивает свою седую бороду, тянет ее, причмокивает. Я уже знаю, что он ищет повода, чтобы начать обвинительную речь. Наконец, не дождавшись от меня вступления, начинает:

- Немецкие социал-демократы жульничают! Они не занимают твердой позиции...

Я делаю вставку:

– Они всегда были националистами и предателями.

Тут Михаил Яковлевич даже присел:

– Пол-Германии надо уничтожить вместе с социалистами!

Полчаса длилась речь о социалистах, которые мешают демократам и не помогают диктатуре большевиков. После этой речи он успокоился, и я, благополучно отмассировав ему ногу, принялся за руку. Он уже был в хорошем настроении, он ”выразил и отреагировал”. Так бывало ежедневно при массаже. Я как-то спросил его шутя:

– Что Вы будете делать, когда все Ваши претензии к действительности будут удовлетворены? Чем вы будете заниматься?

Он сразу ответил:

- Найдется для меня! Меня снова посадят!

Мы оба рассмеялись.

– Что же, выходит, вы никогда не сможете достигнуть цели?

Тут он ответил таким парадоксом, что я рот разинул:

– Я никогда не знал, за что я борюсь, и всегда знал, против чего я борюсь. Врут те, которые говорят, что они знают, чего они хотят. Все борются против чего-то, а не за что-то.

Каждый, кто прошел весь курс издевательств и цинизма, сам становится в собственных глазах почти героем. Во всех тяжких переживаниях был какой-то элемент игры и признания собственного достоинства.

Эрнест, Беньяш и Шульц
 
Эрнест, Беньяш и Шульц – три любопытных субъекта. Все три – проходимцы, и все три – самозванцы. Беньяш – инженер-теплотехник, Шульц – врач, Эрнест -профессор математики. Шульца разоблачили и сняли. До этого он лечил, ставил диагнозы и, как говорят, безусловно, разбирался. Он был на биологическом факультете в Тбилиси, а здесь отрекомендовал себя врачом - видимо, читал, учился, сидя подолгу в БУРе. Его биография интересна: родился в Нью-Йорке. Отец – коммунист, приехал сюда строить. Умер в лагере. Он попал сюда за “измену родине”, хотел бежать. Блатной, наглый, тоненькие усики сутенера, уверенный шаг и манеры.

* * *

Эрнест, по его словам, читал лекции в Перемышле, но вынужден был оставить это потому, что фирма прадеда требовала его руководства, и он стал коммерсантом. Он так же специалист по древнегерманским рукописям. Он мне читал письмо от дочери: ей досталось в наследство 80 тысяч долларов от тетушки в Америке и т.д. Потом оказалось, что дочери у него нет, что письмо он сам написал, а в тридцатом году был комсомольцем в Днепропетровске, секретарем комсомольской организации. Сидит он 18 лет, ему теперь 43 года. Следовательно, в двадцать пять лет был профессором?
Здесь он первоклассный жулик. Был зав. буфетом, сняли за мошенничество.

* * *

Беньяш поет романсы блатным, выдает себя, в зависимости от среды, то за сына профессора Беньяша в Киеве, то за русского, воспитанного профессором, то за русского дворянина и помещика. Он темнее первых двух. Все три – евреи, и каждый по-своему врет о своем происхождении. Внешне Шульц – длинный, элегантный. Беньяш – представительный, высокий, с красивым лицом. Эрнест - невысок, со смеющимися глазами. Все переписываются с жензоной и стоят у проволоки. Шульц называет Эрнеста профессором.

Бурун

Недалеко от меня сидит на нарах старик. У него круглая седая борода, подрезанные усы и грустные продолговатые глаза. Седая борода подчеркивает темный цвет лица. На голове черная шапочка. Его зовут Бурун. Он – чеченец. Он очень спокоен и величав в каждом движении. Я люблю наблюдать за ним. Он часто просматривает какую-то арабскую рукопись. Мне кажется, что я вижу арабского ученого пятнадцатого века, и пытаюсь понять этот мир. Но он не разговаривает, он не знает русского языка. Не может быть, чтобы такой человек с такими умными глазами не мог научиться русскому языку! Конечно, он не хотел знать этой речи! Двенадцать лет назад его и весь его народ переселили в Киргизию с Кавказа, а там арестовали и послали сюда, в Спасск – в спецлаг.

Какое у него дело – не знаю и не интересуюсь. Все дела так похожи, что я ничего нового не нахожу. Я вижу, что этот человек прошел через большую драму, спокойно примирился с Божьим наказанием, не мучается, как большинство заключенных. Он совершенно непохож на других чеченцев и ингушей. Вместо круглых глаз и большой резвости – спокойные глаза, и умный мыслитель, кажется, все понимающий и ничего не осуждающий. Зовут его Бурун. Но два раза, а иногда и три раза в месяц мы с ним беседуем через переводчика. Это происходит потому, что я взял на себя обязанности его литературного секретаря, который пишет письма в Киргизию под его диктовку. Переводчиком служит мой старый друг Али – чеченец, интересующийся историей Адама, Ноя и Авраама, а также, в частности и Марксом, – по специальному вопросу: какой калым полагается по Марксу за девушку и какой за молодую вдову. Я спросил его: а как красота этих женщин учитывается? Он сказал, что делается накидка на среднюю стоимость за красоту, и что цена, т.е. калым, некоторых девушек равняется весу золота: на одну чашу весов ставят ее, а на другую – кадку с золотом, равную по весу красавице. Сегодня мы писали письмо. Сели за стол. Старик сказал Али кратко. Тот перевел:

– Дорогой Лала!

Бурун глядел на меня, но говорил Али. Бедный Али – он очень слаб в русском языке, и я больше догадываюсь, чем понимаю его речь. Али мне говорит, а я осмысливаю сказанное им, и перекладываю это на русский лад.

– Мне не нужны приветы от тех, – пишу я, – которые всегда спрашивают чего мне нужно и ничего не шлют.

Али понравилась моя сентенция. Я подсказываю следующую фразу:

– Пусть не спрашивают, а шлют. Они хорошо знают, что мне нужно.

Я не написал этого, а ждал одобрения Буруна. После того, как Али ему перевел, Бурун опустил голову, подумал и отрицательно замотал головой – слегка, еле заметно. Я прочел в глазах Буруна неодобрение и стыд. У меня получилась грубая фраза, похожая на вымогательство или попрошайничество. Как я не догадался, что такая фраза не подходит в письме Буруна?

– Скажи Али, что я не предлагаю ему так писать, а только по смыслу хочу вот что написать:
– Кто заботится о своем ближнем, тот знает, что ему делать, и Бог заботится о нем. А кто много спрашивает, у того сердце черствое, и он играет словами, и грешит против Бога.

Два раза я объяснял Килабову, что так говорили мудрецы, а когда он перевел с большим трудом эту фразу, старик спросил - откуда это? Я ответил, что не помню, но знаю, что так говорили пророки библейские. Назидательность моего произведения понравилась старику, и он ласково посмотрел на меня. Дальше я написал, чтобы Лала не принял это на свой счет, что это к нему не относится, а к другим, и что он, Лала, не спрашивал, чего надо присылать. Это было несложно, и я быстро сконструировал фразу. Но дальше пошла такая вставка, которую я не мог сразу ни схватить, ни написать.

– Лала, не слушай женщин, потому что они – и туда, и сюда, им верить нельзя.

Я спросил, почему такое недоверие к женщинам. Али объяснил, что речь идёт о жене Лала и ее матери, которые мешают. Я хотел написать: “Не слушай, они коварные женщины”, но Али спросил, что значит “коварные”. Я ему с трудом объяснил, затратив немало слов. Он попросил: не пиши так, у нас не поймут. Я написал, что женщина, когда хочет, прикидывается доброй, ласковой и твоим другом, а сделает так, что ты будешь обманут. Она не скажет, что думает, а скроет правду. Мне еще раз пришлось извиниться перед Лала, чтоб он это не принял за обиду, так как Бурун не имеет в виду его матери и жены.

К концу письма Бурун продиктовал:

У меня было 300 метров мануфактуры и много денег – все пропало, и я остался один. Я понял: в этом мануфактурном деле участвовали вместе с Буруном и другие, но он никого не назвал, а страдает один. Я спросил: так ли? Али подтвердил. Тогда я написал:

– У меня все взяли – и мануфактуру, и деньги, и никто мне не помог. Я один, никто не слышит моего голоса.

Это было одобрено. В заключение я поздравил Лала и всех, “кто интересуется”, с праздником “байрамом” и пожелал им счастья от Бога. Я с удовольствием пишу письма и переношусь в мир, который отстоит от меня на несколько столетий. Не думаю, что наш мир, наше столетие лучше, но оно старше, а потому хорошо стать молодым, очень молодым и забыть о своей старости.

Серёжа Гудков
 
Я напишу тебе об одном разговоре в 1949 году (в ссылке – в Явленке) с моим помощником режиссера. Он старый блатной на отдыхе. За ним длинная цепь судимостей за кражи. Он не убивал, а воровал. Ему было под шестьдесят – возраст редкий в этом мире. Обычно они умирают, не достигши сорока лет – от туберкулеза, сифилиса, разных наркотиков или их убивают свои же – за бабу, за карты или за первенство. Этот человек, Сережа Гудков, был у меня незаменимым помощником. Обычно во время репетиций в клуб сбегается много блатного люда глядеть на актрис, и часто мешают. Сережа объяснялся с этой публикой не по-английски, а по-русски, но в чрезвычайно высоком стиле и легко устанавливал порядок. Молодое ворье слушало его рассказы о былых подвигах с огромным вниманием. И вот этот Сережа мне однажды рассказал такую историю:

– Ты Литвинова знаешь, дядя Миша? Конечно, знаешь. Первый дипломат, умница и знал все языки, чтобы с каждым иностранцем уметь разговаривать. И вот его наш хозяин послал в Америку. Поезжай, говорит, до Рузвельта и договорись с ним, чтобы между нами были порядок и признание. Литвинов поехал. Приезжает он до Рузвельта. Тот его сажает за стол и давай угощать: тут и водка, и наливки всякие, и коньяк. А закуска - черт-де знает что! Все есть – и икра, и шпроты, и котлеты, и супы всякие. Пили они весь день. Говорили все тары-бары, а о деле – ничего.

Наконец, на третий день Рузвельт говорит до Литвинова:

– Что ж ты, браток, молчишь?

А он ему отвечает:

– Я, - говорит, - Вас уважаю и поперек Вас говорить не хочу. Вы и годами старше, и должность у Вас выше.

Понравился этот ответ Рузвельту, и он ему говорит:

– Ладно! Ловкий ты дипломат. Давай я начну. Вот что мне от вас нужно. Я могу вас признать и заем дать, а от вас хочу одного: дайте мне два миллиона блатных.

Литвинов не ожидал этого и отвечает:

– Я запрошу свое правительство, потом дам ответ.

И это понравилось Рузвельту, что из каждого положения умеет выходить... Едет Литвинов к себе в гостиницу и оттуда прямо бьет депешу в Кремль: так, мол, и так. Рузвельт просит за признание два миллиона блатных. А что такое блатные – Литвинов не знает и спросить некого. К президенту не пойдешь с таким вопросом. Тот сразу узнает, что Литвинов не все знает, что у него дома делается. Послал он депешу хозяину и ждет ответа. Тот сразу ответил срочной телеграммой: блатных дать не могу, они себе нужны. Что поделаешь? Идёт Литвинов до президента и говорит ему, что правительство, дескать, не согласно дать два миллиона блатных, они себе нужны. Тут ему Рузвельт отвечает:

– У Вас, – говорит, – их до хрена! Дайте хоть миллион!

Опять Литвинов шлет телеграмму по прямому проводу в Кремль и точно передает слова президента: “У вас этих блатных до хрена”. Вскоре получает от хозяина такой ответ: “Что Рузвельт прибедняется. У него у самого гангстеров до хрена. Зачем ему понадобились наши блатные?” Тут Литвинов сообразил, что такое блатные, – пришел до президента, и говорит ему:

- У вас у самих таких блатных много, ваши гангстеры не уступят нашим блатным.

Рузвельт даже обиделся:

– Что верно, – говорит он, – что наши гангстеры по части налетов и грабежей дадут сто очков вперед вашим блатным. У них и пулеметы есть, и бронированные автомобили, и бомбы, но так строить каналы, добывать золото, нефть, уголь, прокладывать железные дороги, как ваши, – не умеют. Вот они у вас и в Воркуте, и на Колыме, и в Норильске – всюду чудеса делают. А мы попробовали послать своих гангстеров на Аляску, они там почти все поперемерзли, а которые остались в живых – убежали. Торговались они долго. Литвинов и Рузвельт, но ничего из этого не вышло. Мы своих блатных не выпустили. Вот какой мы народ, и как мы дороги были! А во время войны и вовсе понятно стало, почему Рузвельт добивался блатных. Ты знаешь, как воевала армия Рокоссовского? А кто там был? – Блатные. Если в точку смотреть, то увидишь, что блатные – первые патриоты! Вот ты, дядя Миша, это понял и привлек блатных к художественной самодеятельности, а другой думает, что вор - последний человек. А вот Рузвельт так не думал! Я этот рассказ помню потому, что он отражает мнение блатных о себе, уверенность в своей ценности для страны и общества...

Моего друга Сергея Петровича нет в живых – его зарезали в бараке. Это был бандитский удар ножом. Боже мой! Сколько тогда зарезали людей! Сидишь в бараке, и вдруг врывается банда – человек пять-шесть – и даёт команду: “ложись!” (с прибавлением омерзительной ругани). Все ложатся, а они с топорами и ножами ищут, кого им надо. Найдут и убьют. А кто знает, кого они ищут? Может, ты им не понравился, и они тебя убьют?

Степанов

Степанов – паралитик. Инсульт это сделал. Он движется, но ноги ходят не так, как он хочет, а как-то по особенному. Он говорит про левую ногу, что она вертится, как проститутка. Руки более организованы, а с речью не лучше, чем с ногами. Надо очень сильно вслушиваться, чтобы что-то разобрать. Задержки, почти заикание, и много шипения в речи. Мы с ним лежали в бараке №15 в Спасске – в полустационаре. Его выписали в общий барак для больных. Но он ежедневно утром и днем приходил к нам с котелком. Старые связи с кубовщиком сохранились, и он ставил свой котелок на плиту.

Найти место на плите очень трудно, и варить что-нибудь очень сложно. Кубовщик поддерживает огонь для кипятка. Он уголь подбрасывает под котел, а плита часто остается без топлива. Угля мало, да и кубовщик использует каждый сантиметр плиты для того, чтобы получить вареный картофель или немного лапши, жиру и т.д. Степанов приходил сюда утром с котелком – получал место на плите и жар. Однажды он пришел и обнаружил, что места на плите нет. Новый кубовщик, который только что вступил в исполнение своих полезных и завидных обязанностей, Степанова не знал, отказал ему в месте на плите, сославшись, что своих барачных много. Этот человек лет шестидесяти – хмурый, черный, с щетинистыми усами, неразговорчивый. Он – гуцул из Карпат, лесоруб и молчун. Степанов обозлился и, выдавливая из себя слова, сказал гуцулу:

– Ты – бандера, я вашего брата много перестрелял! Выздоровею и опять возьмусь за вас!

Он не выздоровел. Через две–три недели умер от второго инсульта.

Блатари и бандеровцы

Вот что было в июне 1955 года на втором л/п. (лагерный пункт). Неизвестно для чего сюда завезли восемь человек блатных. Двух я видел. Они носили форму морских офицеров, только без знаков, погон и т.д. Они были хорошо одеты, обуты и вели себя соответственно: крали, держались вызывающе. Они же всегда знали себе цену и чувствовали свою связь с руководством. Правда, прошло время былых грабежей и убийств. И з/к, и начальство усмирили их. Но эти восемь человек еще жили старыми представлениями. Идёт старик с литром молока. Двое блатных останавливают его:

– Дай, отец, попробовать!

Он даёт. Один из блатных выпивает пол-литра, передает другому. Тот выпивает и возвращает старику пустую банку: – Иди, старик!

Это видели и зарубили себе на носу молодые бандеровцы. Эта же группа блатных терроризировала кухню, забирая мясо, сало, молоко, белый хлеб. Начальство решило избавиться от них, отправив в тюрьму. Но блатные заперлись в комнате барака, устроили баррикаду и отказались выйти... Тогда начальство сделало то, что всегда делало: вызвали бандеровцев на помощь. Те вооружились ножами, топорами и пошли выбивать блатных из их убежища. Крики, шум, треск и лязг. Ломали крышу, окно. Те защищались. Вызвали пожарных, чтобы залить блатных водой и вынудить их выйти. Наконец, блатные сдались при условии, что уберут бандеровцев. Условия приняли, и блатных отвели под усиленным конвоем в тюрьму, а оттуда в другое место.

За полгода до этого новое начальство двенадцатого отделения устроило такую же игру, но там русские резали украинцев. Прошло около месяца. Эти же бандиты были вторично привезены. Тогда они решили отомстить украинцам. И вот ночью бандеровцы вошли в барак и вывели двух бандитов. Те поняли, что их убьют. Один убежал, а другого так покалечили, что он остался лежать на месте. А бандеровцы пошли на вахту и доложили:

– Идите, подберите блатного. Мы его убили.

На следующий день руководителя бандеровцев арестовали, повели на вахту и в тюрьму. Бандеровцы погнали повозку и отбили своего.

- Когда надо было, Вы нас просили помочь взять бандитов, - кричали бандеровцы, – а потом Вы же их и привезли обратно для резни!

Начальство замяло дело...

Киселевский

Я лежал в больнице после второго инфаркта. К нам прибыл санитаром удивительный человек лет сорока, не больше. Худой, даже изможденный, с очень добрыми глазами. Он был с Карпат – лемко. Фамилия Киселевский. Срок 25 лет. Следователь ему сказал на прощание:

– Мы тебя не расстреляем, но и жить не будешь!

Он много перенес: три года был “под допросом”. Я не встречал за свою долгую жизнь человека такой доброты, как Киселевский: сострадание было его натурой, милосердие – его призванием. Когда у меня бывали приступы, и я умирал, он подбегал ко мне, брал мои руки в свои и, как мать, успокаивал, говорил, что это пройдет, что я поправлюсь. Он ласкал меня, гладил, говорил тихо и нежно. И я верил, что он не даст мне умереть. На моих глазах Александр Михайлович Голубев умирал. Его “залечил” Шкорбуль Иван Пименович – санитар, возведенный в звание фельдшера, а откликался он, когда его звали доктором. Голубеву приходилось менять белье и матрац семь-девять раз в день. Киселевский это делал без напряжения, с каким-то рвением, и успокаивал Голубева.

В этой палате лежал один латыш, один болгарин, один украинец из Волынского воеводства и один немец – парализованный, уверявший меня, что он евреев не убивал. И ко всем Киселевский относился одинаково милосердно. И все его любили, как только может любить страдающий человек того, кто ему облегчает страдания в таком месте, где жестокость является добродетелью. Голубев за одну–две минуты до смерти обнял Киселевского и поцеловал. Говорить он не мог. Он весь был в пролежнях. Киселевский закрыл ему глаза, погладил, поцеловал в губы. А через неделю Киселевский лежал рядом с нами в палате - его уложил сердечный приступ. В больнице он продолжал ухаживать за другими. Ему трудно было ходить, и он, держась за кровати, подходил к больному, давал ему пить, вытирал лицо, поправлял подушку, подавал утку.

* * *

Мне кажется, что люди бывают монархистами, коммунистами и т.д., но не это главная характеристика. Вернее сказать, что люди бывают добрыми и злыми. Эсэсовцы, гестаповцы и гитлеровцы не могут быть добрыми. Добрый человек не пойдёт на роль гитлеровца. Но, видимо, среди членов нацистской партии были и добрые люди. Они по ошибке попали в нацисты. Но среди коммунистов добрых людей должно быть много. Мировоззрение коммуниста не должно располагать к злым делам.

Откуда же такое множество злых людей, которым всякое зло доставляет радость? Независимо от мировоззрения, за исключением нацизма, который сам по себе является злом, люди бывают добрыми и злыми. Можно быть честным и добродетельным христианином и не быть добрым. А ведь сущность христианского учения и есть добро. Но можно делать добро не по доброте своей, а по долгу, следуя своему мировоззрению и религии...
 
Агнессе
Сеня Дробников

Я не стал бы писать тебе о бандитах с их убийственной практикой. Подполье мрачной человеческой души полезно знать не всем, а только психиатрам и юристам. Но тебе я пишу потому, что привык обмениваться с тобой мыслями. Так вот послушай быль:

– Зачем я убил девушку, а сейчас должен десять лет париться? – сказал Сеня Дробников, подтягиваясь на верхние нары. Он только проснулся и сразу закурил. Сеня сказал не то, что чувствовал. Он был горд, чувствовал радость и довольство собой. Убийство девушки не вызывало у него раскаяния и горечи. Этот эпизод был прекрасным цветком в букете его жизни.

– И девушка хорошая! – затянулся Сеня. - Зачем я это сделал?

Он рассмеялся актерским смехом.

- А какая она была? Брюнетка? – спросил Володька Захарчук – сосед Сени по наре, вор, невежда и самый подлый из подлецов.
- Белокурая,– ответил самодовольно Сеня. – Высокая, красивая, с лучистыми глазами и осиной талией.
- Зачем ты ее на самом деле убил? – спросил я.

Сеня стал на нары, смеющимися глазами поглядел на меня и хрипло запел: “Зачем я, мальчик, уродился...”

... Кончилась война. Берлин лежал в развалинах. Лягушки фашистского болота замолкли. От хвастливой непобедимости и расового превосходства остались смрад и вонь. Варвары со свастикой стояли на коленях. Советская армия отдыхала. Ее путь до Берлина был полон нечеловеческого труда и сверкающего подвига. Мой Сеня горд и счастлив. Но праздновать победу ему некогда. Надо чистить Берлин от спрятавшихся эсэсовцев. Надо обеспечить безопасность. Он работал днем и ночью. Работал с увлечением и неустанно. Он расправлялся с фашистами, он мстил за сожженные города и села, за слезы жен и матерей. Он мстил и наслаждался страданиями разбитых поработителей... Это был его способ служения родине.

Незаметно для него потускнела идея, во имя которой он мстил. Осталась кровавая месть, и она одна доставляла ему удовольствие. И даже любовь к женщине, которая всегда была для него искренней и бескорыстной, превратилась в отвратительное насилие. Слезы жертв доставляли ему большее удовольствие, чем радость любви. Не думай, что Сеня был извергом. Мы называем жестоким того, кто намеренно заставляет кого-то страдать, даже не в своих личных интересах. Но сколько людей делают плохие дела, не подозревая, что они жестоки? Таких большинство, таким был и Сеня. Он помнил отступление и наглость врага, он носил в своей душе память об унижении и фашистском разгуле. Он не забыл и не мог забыть. Его месть законна, но она очень скоро превратила его в жестокого дикаря. Так Сеня служил родине и совершал свой подвиг.

К полковнику Храмцову - начальнику штаба танковой бригады - приехали погостить жена и дочь
 
Дочь – студентка исторического факультета - заканчивала последний курс, специализировалась на истории Древнего Египта. Не думай, что здесь завязался роман, закончившийся трагедией. Ничего подобного! Наташа была образованной девушкой, и что более важно – интеллигентной. Такая характеристика теперь не в моде. Она была членом комсомола, а теперь – членом партии, но ни с кем не была запанибрата. Она не стремилась быть обязательно сврей и не наряжалась в простоту. При знакомстве с нею прежде всего бросалась в глаза ее сдержанность и какая-то еле заметная замкнутость. Странно, но у этой простой девушки сложились навыки, которые раньше в богатых семьях давались с помощью гувернанток. Наташа знала три европейских языка, древнеегипетские иероглифы и с большим увлечением работала над собой. Не думай, что она высохла и стала “ученым колпаком”. Она занималась спортом, имела замечательную фигуру и слегка подкрашивала губы. Лицо ее было привлекательно. Ее сразу не заметишь. Только после нескольких встреч увидишь ее красивые небольшие глаза, продолговатое лицо, чуть вздернутый нос и маленький, красивый рот.

Кто так воспитал эту девушку? Ее отец – полковник танковых войск - в 1917 году штурмовал Зимний Дворец. Он прошел Гражданскую войну, кончил две академии. Как и все способные, самоотверженные люди, вышедшие из народа, он был скромен, любознателен, прост. Дочь воспитал в том же духе. Она стремилась к знаниям и была влюблена в свою древнюю историю.

Некоторые офицеры с огромным вниманием слушали ее рассказы о Древнем Египте. В прогулках по разрушенному Берлину она раскрывала прошлое на развалинах города тевтонов. Пытался и Сеня сопровождать ее, но ему сразу становилось скучно. Он с трудом разбирался, что такое египтолог, а разобравшись, удивился, что есть люди, которые посвящают свою жизнь этой древней пыли. Еще больше он удивился тому, что государство заботится о том, чтобы эта наука процветала. Кому и для чего это надо? Наташа объясняла ему, что история нужна, что без прошлого нельзя понять настоящего... У них не было никаких точек соприкосновения, они не были понятны друг другу.
 
Она восстанавливала ушедшее прошедших тысячелетий во имя настоящего, а он уничтожал живую жизнь настоящего во имя будущего. Она в далеком прошлом видела людей, их радости и горе, а он ничего не знал о прошлом и не хотел знать. Удар и насилие - его единственные методы. Так и нечего удивляться, что она относилась отрицательно к нему, и он это чувствовал. Он какой-то интуицией, без размышлений схватил суть того, что она собой представляет, что она со своей древней историей вся в будущем, а он со своим настоящим – в прошлом. Это - страшный удар. Он отвергнут, выброшен из настоящего и из будущего. Она лишила его твердой почвы, она отняла у него веру в себя и в свое призвание.

Отец заметил отношение Сени к Наташе:

– Я понимаю, он не твоего поля Ягода, но он красив, энергичен, мужествен. Устоит ли твое сердечко против искусителя?
– Нет, батюшка, освободи меня от этого парня с Дорогомилова...

Я приближаюсь к роковому концу:

Бригада устроила банкет в честь правительственных наград. За первым столом сидели командир бригады, начальник штаба полковник Храмцов с дочерью и женой. За ними другие работники штаба и командиры полков. За третьим столом сидели офицеры бригады. Среди них и Сеня. Начались тосты. Сеня пил немного и все время следил за Наташей. Она его оскорбляла, лишала его уверенности. Он видел в ней врага своей жизни. Он озлобленно глядел на полковника Храмцова, на которого была похожа дочь. Дошла очередь и до Храмцова. Он встал и, молодо закинув голову, вместо тоста сказал:

– Сегодня на развалинах мы закладываем новый мир, новую жизнь для будущих поколений! Наш боец, спасший девочку из огня – символ, эмблема нашего гуманизма, нашей веры! Пью за жизнь! Долой смерть! Да здравствует жизнь!

Дальше все случилось мгновенно. Сеня выпустил из своего пистолета-автомата несколько пуль. Наташа упала на руки отца. Он ее обхватил, обнял, прижал к себе, а она обвила его шею руками. Он вынес ее из зала. Почти бегом добрался до другой комнаты. Руки ее начали слабеть, и голова повисла. Он осторожно положил ее на диван, стал на колени. Наташа была мертва.

* * *

Эта история помогла мне понять многое не только из жизни
одного Сени, но и разных Миш, Илюш и других убийц, живущих рядом со мной

Я написал этот рассказ для тебя, чтобы вместе с тобой разобраться в современности, и пусть он послужит напоминанием, что я жив и интересуюсь жизнью. Из длительного общения с большим количеством убийц я пришел к выводу о биологическом врожденном свойстве людей убивать.

Двухтысячелетняя христианская мораль мало отразилась на этом свойстве. Древняя заповедь библии “не убий” потому и появилась в качестве божественной заповеди, что люди убивали слишком часто, и это не давало возможности создать человеческое общество. Может быть, заповедь “не убий” имела бы больший успех в человеческом обществе, но этому мешало государство, кровно заинтересованное в воинственном воспитании своих граждан. государство без войны так же невозможно, как война без убийства. На одном фланге церковь учила не убивать, а на другом та же церковь поощряла государство и благословляла на войну, а иногда и сама убивала....

Убийства и убийцы позволяют вникать в те процессы, которые происходят в общественном организме. История Павлика Морозова – показатель не только классовой борьбы, ее остроты, но и состояния семьи, общественной морали, государственной практики. Чему нас учит история? Насилие, уничтожаемое насилием, не уничтожается. Насильники меняются местами с насилуемыми, угнетатели с угнетаемыми, а насилие, как Система, продолжает существовать.

Оглавление

ГУЛАГ

 
www.pseudology.org