Технология

Рецептов, как говорить с людьми, нет. Есть только опыт. Но на чужом опыте строить — как на земле, взятой в аренду. И тем не менее, призвав читателя к осторожности, изложу свои приемы работы.

Первое. Кому-то из великих принадлежит мысль, звучащая примерно так: человеку дано всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы на­учиться слушать. Не правда ли, это вроде про нас? Хоть бери и пиши на журналистском знамени: ис­тинный критерий профессионализма! Мол, если ты постиг наисложнейшее умение слушать, ты состоял­ся как журналист, не постиг — учись, когда-нибудь постигнешь и состоишься.

Так вот я с большим сомнением отношусь к этому критерию. Потому что жизнь меня убедила: нет бо­лее верного способа разбудить интерес человека к беседе, чем собственная разговорчивость. Еще мой отец, надеясь, что Анатолий будет журналистом, го­ворил: «Идешь на первое интервью, не давай собе­седнику рта раскрыть! Во второй вечер уже можешь не только говорить, но и слушать, и вот тогда разго­вор выйдет». Действительно, позже и мне было дано понять: в тех случаях, когда я первым заговаривал и первым раскрывался, я мог рассчитывать на взаим­ную открытость собеседника. Когда же прибегал к нелегкому умению слушать, беседа не клеилась, мы оба просиживали с крепко сжатыми челюстями.

О чем же говорить нам, журналистам, при первой встрече? Если коротко — о жизни. Важно начать, и начать, естественно, не натужно, ни в коем случае не подыгрывая собеседнику, не примеривая к нему свое настроение, не боясь опростоволоситься, не следя за выражением его глаз, — говорить только о том, что действительно волнует, смешит, тревожит, что зани­мает наш мозг в данный конкретный момент.
 
Если угодно, можно начать с жалобы на нелегкую журна­листскую жизнь, с того, что надоело мотаться по ко­мандировкам, если и вправду надоело; или сказать о собственной дочери, которая пошла в детский сад и все не может к нему привыкнуть, прямо сердце об­ливается кровью; или начать с города, в котором жи­вет собеседник, со своих впечатлений о нем; или пофилософствовать о погоде, которая определенно взбесилась, потому что зимой поливает нас дождем, а летом вдруг посыпает снегом; или посетовать на стенокардию, рассказав при этом о докторе Бутейко, предложившем новый метод ее лечения, который не очень-то признают, так как Бутейко исходит из убеждения, что кислород человеку вреден; или припом­нить последнюю игру киевского «Динамо» с москов­ским «Спартаком», высказавшись попутно относи­тельно молодых болельщиков, непомерные страсти которых переросли уже спортивные рамки; или ка­чать с кометы Когоутека, с разницы между «Жигуля­ми» и «Фиатом», с последнего фильма В. Шукшина, с положения на Ближнем Востоке, с рыбной ловли на мормышку, с теории относительности, с современной моды, с летающих тарелок — одним словом, с чего угодно, но вовсе не для того, чтобы поразить со­беседника энциклопедичностью своих познаний, а для того, чтобы раскрыть ему себя, свое состояние, свое отношение к жизни, свои мысли, гвоздями си­дящие в голове. В конце концов, можно качать даже с объяснения своей корреспондентской задачи, не скрывая при этом сомнений в возможности ее вы­полнить, если они есть.

Это не должен быть монолог, его необходимо пере­ливать в беседу, но не торопясь, без насилий над со­беседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извини­те, ради Бога, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, — можно ответить, — все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо его лечить». — «Вот это точно!» — обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгно­вения, быть может, и возникнет долгожданный кон­такт, почувствовав который журналист наконец пе­реведет дух.

В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди. Надо уметь проявлять в себе «человеческое». Когда это трудно делать, положим, из-за стеснительности — не беда, это пройдет. Но если журналист по каким-то иным причинам не мо­жет раскрыться, например боясь и не желая риско­вать, — это значит, что он обладает такими «тайна­ми» характера, которые не помогают, а мешают ему работать. Между тем наша профессия требует совер­шенно определенного набора качеств, и именно та­ких, которые не подлежат сокрытию, Требует чест­ности — но не лживости, порядочности — но не подлости, принципиальности — но не беспринцип­ности, доброты — но не злобности, тонкости — но не тупости, прогрессивного мышления — но не кос­ности, сострадания — но не черствости. Наш собе­седник по-орлиному зорок, от него ничего не скро­ешь, он за любой формой разглядит нашу суть. И ес­ли суть гнилая — провал. Тогда, как говорил мой отец, надо прощаться с журналистикой и идти торго­вать селедкой.

Сдается мне, что не только о технологии идет у нас речь, но что поделаешь, если в нашем деле все связано, переплетено, стянуто в тугой узел?

Второе. Разумеется, журналист может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологи­ческой раскованности, при убеждении в том, что ин­теллектуально он, по крайней мере, равен собесед­нику. Однако всегда ли есть и может быть такая убежденность? А ну, как мы беседуем с гением-ака­демиком? Или министром, в присутствии которого попробуй-ка «раскуйся»? Или, чего доброго, с психо­логом? Или просто со старым, умудренным опытом, кадровым рабочим, который видит нас насквозь и никогда «не клюнет» на нашу удочку?

На что, собственно, все они должны «клюнуть»? На нашу искренность? Нашу естественность? А если «не клюнут», так и останутся «застегнутыми» на все пуговицы, — чья вина? Чья неудача?

Да это факт из их биографии! — я бы только так оценил ситуацию.

Говорят, Л. Кербелю в свое время поручили лепить бюст Ю. Гагарина, а космонавта обязали позировать. Один сеанс, второй, третий — все шло прекрасно, и Гагарин дисциплинированно сидел в кресле. А по­том ему, видимо, надоело смотреть в одну точку, и он стал шевелиться. Тогда Кербель совершенно серь­езно заметил: «Молодой человек, если вы действи­тельно хотите остаться в истории, не мешайте мне работать!»

В этом анекдоте суть нашего отношения к соб­ственной персоне. Все малое и великое, обязаны мы думать, только тогда имеет смысл, когда зафиксиру­ется нами, пройдет через нас, через нашу газету, че­рез наш талант! Без внутреннего ощущения того, что журналистика (равно как и хлебопечение для хлебо­пека, философия для философа, педагогика для педа­гога) на любых пьедесталах почета занимает, безус­ловно, первое место, делать в профессии вообще не­чего. Если мы не будем уважать себя, наши претен­зии на уважение со стороны напрасны. Если не мы «пупы земли», то «пупами» автоматически становят­ся все остальные. И потому, с кем бы нас ни сталки­вала судьба, с кем бы мы ни беседовали, каких бы чинов, званий, положений и интеллектов ни были наши герои, именно мы, находясь во время беседы «при исполнении», имеем перед ними приоритет. Стало быть, психологически мы должны снимать их с пьедестала, иначе никогда не получить нам твор­ческой самостоятельности, никогда не осмыслить, не оценить происходящее.

Снизу вверх журналист не должен смотреть на своих героев. Снизу вверх еще ни один стоящий ма­териал не делался и не писался. Ан. Аграновский как-то написал в «Журналисте», что, по его мнению, М. Горькому удалось лучше других рассказать о В. Ленине, потому что он не вытягивался перед Владимиром Ильичем на цыпочках, и крамолы в этом не было; общеизвестно, как Ленин высоко ценил Горько­го, и Горький это прекрасно знал.

Разумеется, говоря о равном и ровном общении с собеседником, я категорически отметаю мнимое рав­ноправие, достигнутое развязностью, нахальством, болтливостью, пересказом сплетен, враньем о «свя­зях» и даже правдой о них, оказывающей давление на собеседника, панибратством, «тыканьем» и т. д. Все эти приемы недостойные, я уж не говорю о том, что они могут вызвать у собеседника чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывает журналист, и вот тут вина за провал становится фак­том из нашей биографии.

Нет, только искренность, только естественность, предельное уважение, рыцарское благородство, ин­теллигентность, сдержанность, корректность и со­храненное собственное достоинство — наши помощ­ники. Здесь очень важно не перепутать, не перейти грань, не соскользнуть с почтительности на подобос­трастие, со смелости на нахальство, с уверенности да самоуверенность, со всей ступни на цыпочки.

Третье. А как все же быть с перепадом знаний, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями других профессий? Мы все равно не станем физиками, беседуя с академи­ком Г.Н. Флеровым, не постигнем всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным. То есть ре­шительно невозможно полемизировать «на равных» почти с каждым собеседником, что, кстати сказать, вполне естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое не­пременно возникает в процессе разговора? Как со­хранить достоинство, если в глазах героя ты по зна­ниям его «ремесла» — профан?

Много лет назад (в 1964 году) я, работая в «Литера­турной газете», напросился в командировку к физи­кам Дубны: группа академика Г. Флерова синтезировала 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную к Флерову, там уже была дюжина корреспондентов. Я с ужасом на­блюдал, что происходит: журналисты входили в ка­бинет академика, получали уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались. Не скажу чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.

«Что делать? — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. — Как привлечь внимание Флерова, чтобы получить для газеты хоть несколько лишних слов? Как выделиться из массы, как остано­вить его глаз на своей персоне? Встать на голову? Сбегать куда-нибудь за гитарой и спеть шлягерную песню? Заговорить по-немецки, да еще стихами?» Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали тассовские тексты, я их сразу заме­тил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересу­ют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне «тассовку». «Простите, а сколько чело­век в группе авторов?» — спросил я сдавленным го­лосом. «Там написано», — ответил Флеров.

И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не ко­тировались. Между мною и академиком лежала про­пасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне пропасти! И я сказал: «Только один вопрос, Геор­гий Николаевич!» Академик кивнул. «Скажите, поче­му вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Флерова. Он тоже посмотрел на нее, испещренную формулами, потом на меня, и на лице академика по­явилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так пишешь — кружочек!» — «Позвольте, — сказал я с упорством маньяка, — но за­пятую рисовать легче!» — «Вы думаете? — заметил Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кру­жочек, а потом запятую. — Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с плане­тарной системой...» В его голосе уже не было ни снис­ходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны — миры, где пять мате­риков... Хотя, конечно, аналогия с планетарной сис­темой не вполне корректна, поскольку атом не круг­лый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кру­жочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Фле­ров. — И еще Перелыгина!»

Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро посмотрел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка, повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» У них на лице сначала по­явилось нечто «психиатрическое», а Флеров не без удовольствия потирал руки, как автор удачной цирковой репризы.
 
Однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв о моем существовании. Им было интересно! Ведь атом, содержащий ядро разме­ром десять в минус тринадцатой степени сантимет­ров, увидеть человеку пока не дано, он может всего лишь условно представить его внешний вид, а если условно, то почему непременно в виде шара? «Те­перь я знаю, как выглядит атом!» — открыв ядро, воскликнул, говорят, Резерфорд, но на самом деле, убедившись, что атом не примитивный шарик, а не­вероятно сложный мир, великий физик узнал, как он не выглядит!

«Что вы делаете сегодня вечером?» — спросил меня Георгий Николаевич, когда они закончили спорить, так ни к чему и не придя. Что делаю? Трепещу! Вечером, приглашенный академиком, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, из­лазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый ме­сяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.

С тех пор, защищаясь от «знающих» собеседников, я, как самым безотказным оружием, пользуюсь сове­том старшего брата «не стыдиться незнания», что, конечно, и достойней, и полезней, чем скрывать не­вежество. А если открытое признание журналисту удается сделать в форме, вызывающей интерес собе­седника, или, по крайней мере, его улыбку, он вообще может считать себя победителем.

Представим, что газетчику некто говорит во время беседы: «Эх, хорошо бы вам, товарищ корреспондент, зайти в наш ОКС! Вы бы наверняка убедились...» — и журналист не перебивает, не спрашивает, что та­кое ОКС, а строчит в своем блокноте, полагая, что потом как-нибудь выяснит, сейчас вроде бы неловко обнажать незнание. А собеседник между тем уже перечисляет недостатки этого загадочного ОКСа, принципы его работы и собственные предложения, как перестроить дело. Увы, журналист полностью от­ключен от плодотворной беседы, он автомат, без по­нимания, механически записывающий, словно дик­тант, каждое слово говорящего. Всего лишь секунд­ное малодушие помешало ему узнать, что ОКС — это отдел капитального строительства. Кто подсчита­ет потом, сколько дельных вопросов умерло, не ро­дившись, сколько толковых ответов и мыслей прошло мимо блокнота, сколько умного содержания выпало из разговора! Когда все это наверстывать?

Нет, я не боюсь заявить собеседнику даже в том случае, если что-то и понимаю в предмете беседы:

«Прошу вас, считайте меня первоклашкой». Потому что, если мне будет предельно ясно объяснено суще­ство дела, я с большим успехом смогу рассказать это читателю. Когда же мне не удается уловить мысль собеседника, я прямо и откровенно говорю: «Прости­те, вы плохо рассказываете. Можете допустить, что я не самый отпетый тупица на земле? Благодарю. В таком случае, что поймут из вашего рассказа мил­лионы читателей? Растолкуйте мне, как дважды два, и тогда я растолкую им!»

Ю. Тынянов, выступая однажды перед учеными и газетчиками, собравшимися в одной аудитории, гово­рил о том, что если ученых что-то и тянет к журна­листам, так это, скорее всего, дилетантизм после­дних. «Во всем, Фелица, я невежда, но на меня весь свет похож...» — напомнил Тынянов знаменитую строку Державина. Мы, газетчики, воистину чаще дилетанты, чем знатоки, и по сравнению с нашими собеседниками и вправду невежды. Но на нас дей­ствительно «весь свет похож!» Чего же стесняться? Тем более что именно мы, и никто, кроме нас, и вряд ли кто-то лучше нас способен рассказать читателям о богатствах, лежащих в закромах замечательных со­беседников. Стало быть, негоже нам скрывать свое незнание, уж коли мы претендуем на роль посредни­ков между людьми знающими и «всем светом». Нам расскажут — мы расскажем, мы поймем — и все поймут!

Между прочим, В.И. Ленин, как это явствует из воспоминаний Н.К. Крупской, просил ее читать его рукописи и критиковать их «специально с позиций неразвитого читателя».

Четвертое. Искусство беседы — дело до такой степени индивидуальное, что давать излишне кате­горичные советы очень опасно. Все случаи жизни во­обще невозможно предусмотреть, тем более в жур­налистике, особенно богатой на различные сюрпри­зы.

Возможны случаи, при которых как раз необходимо «притворство знанием», точнее говоря, журналисту следует делать вид, что он хорошо информирован, хотя на самом деле — нет. «Вы, конечно, слышали о нашей неприятности с кронштейнами?» — сказал мне «между прочим» собеседник, когда я собирал материал на «Красном Сормове». Я был бы любите­лем, а не профессионалом, если бы сделал большие глаза и ответил: «Первый раз слышу!» Тогда бы я действительно услышал об этой неприятности в пер­вый и последний раз, потому что собеседник немед­ленно прикусил бы язык. Но я спокойно подтвердил: «Конечно, конечно...» — и даже изобразил на лице элементы сочувствия. Хотя язык собеседника полно­стью не развязался, но и не был прикушен, А позже, имея весьма скудное представление о неприятностях с кронштейнами, сидя в другом кабинете и беседуя с другим человеком, я мог легко и ненавязчиво опери­ровать небольшими своими знаниями, надеясь на то, что они обогатятся. «По всей вероятности, — сказал я, — получилось то же, что и с этими злополучными кронштейнами?» Тут уж новый собеседник не скрыл удивления: «Вы уже информированы?! На второй день пребывания?! Откуда?!» — «На то мы и журна­листы», — скромно улыбнулся я. «Надо же! — ска­зал собеседник. — У нас комиссия неделю работала, да так и уехала, ничего не узнав про кронштейны. И слава Богу, потому что неприятность, как вы знае­те, грошовая, а прокол принципиальный...» Блокнот трещал от записей.

Следовательно, с одной стороны, не надо скрывать незнание, а с другой — полезно делать вид, что зна­ешь больше того, что рассказал собеседник. Вполне диалектично. Потому что главный вывод оттого и на­зывается «главным», что лежит за пределами конк­ретных ситуаций: надо проявлять гибкость ума!

Пятое. Разговор с каждым — без исключения — собеседником я продумываю заранее и также заранее в блокноте, на отдельном листочке, под номера­ми и в логической последовательности выписываю сведения, которые намерен и надеюсь получить в процессе беседы. Положим: 1. Такие-то биографи­ческие данные. 2. Мнение о таком-то человеке. 3. Подробный рассказ об эпизоде, происшедшем тогда-то. 4. Размышления о таком-то явлении в местном масштабе и вообще. 5. Предложения, позитивная программа и т.д. Затем придумываю и записываю конкретные вопросы, с помощью которых надеюсь получить сведения.

Разумеется, для всего этого мне нужно заранее представлять собеседника и знать его возможности. Знаком ли он с человеком, который меня интересу­ет? Был ли свидетелем нужного мне эпизода? Спосо­бен ли размышлять о явлении? Не бессмысленно ли говорить с ним о позитивной программе? Наконец, какой он по натуре: горячий, спокойный, умный, ве­селый, злой, благодушный, самолюбивый, воспитан­ный? — от всего этого зависят качество и характер вопросов, которые я должен и могу ему задавать.

Значит, еще до беседы надо проделать какую-то ра­боту, дабы «проявить» будущего собеседника. Не могу не вспомнить в связи с этим одного человека, кото­рого, без преувеличения, знали все московские жур­налисты: М. Розова. Я познакомился с ним лет двад­цать пять назад, когда работал в журнале «Юный техник», главным редактором которого был В.Н. Болховитинов, и если М. Розов добрался до нас, стало быть, вся газетная и журнальная иерархия Москвы уже была им пройдена. Он был слесарем, ходил с авоськой в руках, набитой бумагами, и носил с собой идею «рембригад». «Десять услуг за одну!» — был его лозунг, который он решительным образом пропа­гандировал как панацею от всех наших экономичес­ких и нравственных бед. При жэках, говорил Розов, должны быть организованы на общественных нача­лах бригады из жильцов, представителей разных профессий: стекольщиков, полотеров, сантехников, плотников, электромонтеров и прочих умельцев. Се­мье плотника нужно натереть пол? — пожалуйста, полотер к их услугам. Вставить стекло? — стеколь­щик. Исправить унитаз? — сантехник и т. д. Но если кому-то понадобится плотник, он тоже обязан «сде­лать услугу». И получается десять услуг за одну! Та­кова примерно идея Розова, но я рассказал о «рембригадах» попутно, главное же — метод, с помощью ко­торого идея пропагандировалась. Сам Розов назвал его «методом отбора кадров», но открыл это название много позже, лет через десять, когда уже стал совер­шенно седым, забросил слесарничество, надел белую рубашку с галстуком, заменил авоську на большой желтый портфель из свиной кожи и профессионально занялся реализацией спасительной идеи.

Что же это за метод? Явившись в «Юный техник», Розов не пошел сразу к главному редактору, а мудро постучался к самому рядовому литсотруднику. Про­сидев со мной два или три часа, не пожалев ни вре­мени, ни доводов, ни эмоций, он полностью убедил меня в верности идеи, в абсолютной жизненной не­обходимости «ремонтных бригад», без которых я уже не представлял себе дальнейшего существования. Затем он взял меня под руку и сказал: «Веди к свое­му прямому начальнику». Моим «прямым» был И. Лаговский, заведующий отделом «Юного техника», и мы пошли к нему. Розов чувствовал себя спокойно и уверенно, потому что знал: сейчас Лаговский его выслушает, потом спросит мое мнение, а я уже пол­ностью принадлежу Розову, я им у Лаговского «ото­бран»! И действительно, через полчаса мы уже втроем — Розов, Лаговский и я — сидели в кабинете у заместителя главного редактора М.В. Хвастунова. В какие-то десять минут мы «отобрали» Хвастунова у Болховитинова, и, когда пришли к главному редак­тору, он был совершенно обезоруженным, «без войс­ка», и нам ничего не стоило «голыми руками» получить под идею Розова две полосы в ближайшем но­мере журнала.

По какой далекой аналогии я вспомнил «метод отбо­ра кадров», говоря о том, что надо собирать сведения о людях, с которыми мы намерены беседовать, не знаю. Но и без Розова моя «идея» была бы неубеди­тельна. Во всяком случае, с кем бы я ни беседовал, стоило мне вспомнить Розова, как я начинал интересо­ваться людьми, которых знал мой собеседник, но с ко­торыми мне только предстояло встретиться. «Вы упомянули, — говорил я, — Петрова. Это который играет на кларнете и при этом хорошо поддает?» — «Что вы! — мягко отвечал собеседник. — Он, как женился, пить сразу бросил». — «Чего так?» — «Да жена его в вытрезвителе работает, они там и позна­комились, и характер у нее, можете представить. Однажды у них история из-за кларнета вышла...» — только успей открыть заслонку: водопад сведений! И в блокноте рядом с фамилией Петрова, с которым еще предстоял разговор, ложились данные, позволяющие построить беседу с ним в верном ключе.

Ну а если человек является для разговора сам, без приглашения? Или когда беседа возникает спонтанно и нет сведений? Даже в этих случаях я не тороп­люсь. Задаю для начала несколько ознакомительных вопросов: где работает, к чему имеет отношение, кого из уже знакомых мне людей знает, какого мне­ния о последнем нашумевшем в городе событии — короче говоря, стараюсь немного отодвинуть суть дела, по которому мы встретились. А иногда, изви­нившись, делаю паузу на пять-десять минут, чтобы сосредоточиться, сбросить с себя посторонние мыс­ли и подумать о содержании предстоящего разгово­ра.

У собеседника, мне кажется, всегда должно быть ощущение, что журналист не бродит в потемках, а точно знает, что ему нужно. Это ощущение обеспе­чивает успех.

Шестое. Вопросы я стараюсь ставить так, чтобы они не были лобовыми. Потому что вопрос «в лоб» не требует от собеседника размышлений и еще потому, что отвечать на него неинтересно, Положим, нужны некоторые биографические данные:

— Будьте любезны, расскажите свою биографию.
— Я родился 14 октября 1940 года в селе Березовка, Ярцевского района. Школу окончил в 1956 году. За­тем поступил...

Скучно, никаких мыслей, собеседник поглядывает на часы, и этот взгляд не ускользает от внимания журналиста.

Другой вариант того же вопроса:

— Вспомните, если сможете, добрых людей, кото­рые попадались вам в жизни, а потом и тех, кого лучше бы не вспоминать.

Тут уж собеседник посмотрит в окно, и вздохнет, и закурит, и сделает долгую паузу, и, я убежден, нач­нет говорить, и все необходимые журналисту биогра­фические сведения окажутся в его рассказе:

— Был у нас дед в деревне, до самой смерти в лаптях проходил, хотя вокруг уже на каблуках топа­ли, но он из принципа: мол, город городом, а деревня чтоб чистая была, незагрязненная. Так вот однажды, а я ведь не городской, всего двенадцать лет как из села уехал, случилось мне вернуться в мою Березовку, в мой Ярцевский район, и около сельпо встречаю деда Алешу, его до восьмидесяти лет, до самой смерти так и звали Алешей...

Все, что относится к биографии человека, я никогда не собираю «от рождения», только «рваным методом». А потом, если возникнет надобность, всегда можно соединить; правда, надобности такой почти не бывает, потому что читателю скучно иметь дело с биографией «сложенной», он предпочитает такую, как она рассказывается «живьем».

— Вам приходилось кого-нибудь спасать? Спасал ли кто-нибудь вас от чего-то? Если вам снятся сны, какие преимущественно? Или, по крайней мере, не­сколько раз повторявшиеся? А почему, не задумыва­лись?

Ответ на любой из этих вопросов непременно потя­нет за собой сумму биографических данных. Или вот еще пример «не лобового» разговора с собеседником. Положим, вам нужно получить сведения о профессио­нальных заботах человека. Можно спросить:

— Расскажите, пожалуйста, как вы работаете
— А как работаю? Да ничего, — в девяносто девя­ти случаях из ста ответит собеседник. — Нормально. План на сто три даю, с качеством не жалуются, зара­боток — сто восемьдесят без вычетов.

И все. Ни одной живой детали, ни мысли, ни чувств, и что дальше делать журналисту — неизвест­но, хоть заново повторяй вопрос. Но можно и так:

— Давайте вместе сосчитаем, сколько шагов вы делаете за рабочую смену?
— А зачем?
— Да, говорят, чем больше шагов мы делаем, тем лучше сердце работает!

Одним словом, считаем. И здесь будет все: куда шаги, зачем, и хорошо ли это, плохо ли, и как отра­жается на выработке, и не горит ли из-за шагов ка­чество, и стоит ли количество шагов еще увеличи­вать или сокращать, и как зависит от них зарпла­та — вся картина профессиональной деятельности собеседника налицо, а журналист уже не может его остановить.

Еще пример. Положим, нужно выяснить бюджет собеседника, его материальное положение. Так и можно задать вопрос: «Расскажите, пожалуйста, о своем материальном положении».

Кто попробует из читателей мысленно ответить на него, тот поймет, как сворачивает скулы от нашей журналистской прямолинейности.

В очерке «Студент»[1] я обнажил прием, которым, кстати, пользуюсь довольно часто: в двадцать пять конвертов я мысленно вкладываю по десять тысяч рублей новенькими купюрами, раздаю конверты двадцати пяти студентам одной группы и говорю, словно я Крез: «Тратьте!» Игра игрой, но, помню, лишь двоим удалось мгновенно разделаться со всей суммой сразу, и то потому, что эта пара догадалась купить автомашины, хотя, мне кажется, студентам больше подошел бы мотоцикл. Остальные моты и транжиры, не использовав и половины денег, подня­ли руки вверх.

Вот как распорядился десятью тысячами мой глав­ный герой. Ни секунды не медля, он сказал: «Во-пер­вых, я всем объявлю, что у меня есть шальные день­ги!» Это значит, весь курс имел шанс быть пригла­шенным Лебедевым в ресторан. Затем он купил ма­тери стиральную машину с центрифугой, отцу — «что он пожелает», а себе — книги. Добавлю от себя, чтобы особенно много не перечислять, что по ходу дела, тратя мифические деньги, мой герой полнос­тью и без всякого принуждения «раскрыл» передо мною свой гардероб. Это дало мне возможность на­писать потом в очерке, что, прожив в Горьком около месяца, я видел Лебедева в одном и том же костюме, в котором он ходил на занятия, валялся на диване, если не замечала мать, и пошел бы в ресторан на банкет. Что у него еще было одно пальто цвета ма­ренго, по поводу которого одна весьма заинтересо­ванная студентка сказала, что оно «ужасное», пара свитеров и, наконец, ботинки сорок пятого размера, про которые, очевидно, и поется в студенческой пес­не: «Мне до самой смерти хватит пары башмаков».

Но главное, что дал этот прием, — вывод, который я мог сделать с предельной четкостью, суммируя все «траты»: мои студенты — народ не меркантильный, но в то же время с явно заниженными потребностя­ми. Я уж не говорю о том, что кроме гардероба и Ле­бедев, и его товарищи раскрывали передо мной свои характеры, свое отношение к «презренному металлу», свои жизненные планы и надежды. Множество живых человеческих деталей и подробностей, ука­занных мною в процессе игры, нашли потом отраже­ние в очерке. Потому и называю я вопросы типа только что продемонстрированного вопросами-«кладами».

Седьмое. Такими же «кладами» можно считать вопросы ситуационные в отличие от статичных. Соб­ственно говоря, игра с десятью тысячами рублей — типичный ситуационный вопрос. Он ставит собесед­ника в положение, которое заставляет его действо­вать, что-то предпринимать, забыв о том, что он си­дит в кабинете за столом перед журналистом, кото­рый пишет в блокноте.

— Скажите, если бы вас уволили с работы, что бы вы делали?

Первая реакция буквальная: как это — уволили? за что? когда? и кто? Дело свое собеседник знает, пре­тензий к нему нет, на работу не опаздывает, сканда­лит редко и не без повода — недавно, например, по­ругался с таким-то из-за того-то, но наверху вроде бы разобрались, выводов не сделали... Ах, абстракт­но? Ну, если абстрактно, другой вопрос. Уволили бы, памятник им поставил! Потому что истинное призва­ние собеседника не то, чем он занимается, — а сце­на! Да-да, вот уже восемь лет играет в самодеятель­ном оркестре народных инструментов на кларнете, Ушел бы наконец в профессионалы, и на душе было бы легче, и денег побольше.

— Если бы вам подарили лошадь?

Лошадь?! А что, остроумно. Только где ее размес­тить? Квартира хоть и большая, но на пятом этаже и без лифта, да и к тому же, говорят, что лошадь вниз по лестнице ходить не умеет. Пришлось бы переда­рить тестю, он бы продал «Москвич», купил бричку и возил пассажиров от вокзала до рынка, у него эта черточка имеется, он клубнику разводит для прода­жи, недавно собаку отвез на дачу — сторожить...

— Если бы вам дали Государственную премию?

А дали бы... она сколько — пять или десять? Взял бы! Чего скрывать? Поехал бы в командировку, как всегда толкачем, и тут же тебе — номер в гостини­це: лауреат! А то приедешь — и первые три ночи спи в холле, на раскладушке. Последний раз даже в здание не пустили, а дело было ответственное, вы­мотался до осточертения: план горел, поставка за­держивалась, и директор сказал, что если не «толк­нуть», предприятие останется без «тринадцатой»...

— Если бы вас заставляли бросить жену?

Хоровод мыслей у собеседника: а почему, соб­ственно, ее надо бросать, кто может заставить? И поток сведений: когда и как познакомились, как замечательно живут, кому бы пришла идея их рассо­рить, по какой причине...

Живая жизнь! Попробуйте заполучить ее в журна­листский блокнот, задавая статичные вопросы типа: «Ваше отношение к работе? Чем занимаются ваши родственники? Как у вас обстоит с честолюбием? Как относится жена к вашей профессии?...» В результа­те — страдает блокнот.

Я часто прошу собеседника представить какую-либо ситуацию. Вместо «лобового»: «Скажите, какой у вас вкус?» (и сам не стал бы отвечать на подобный вопрос, будь он мне задан!), спрашиваю: «Что бы вы подарили такому-то в день его рождения? А такому-то?» Вместо: «Ваше отношение к вещам?» — интере­суюсь: «Скажите, если, не дай Бог, случится у вас дома пожар и можно будет вынести только три вещи, что будете спасать?» Собеседнику, как правило, даже интересно задуматься над тем, о чем он прежде ни­когда не думал. Он сам себя познает!

В ту пору, когда я работал над повестью «Останови­те Малахова!», я предложил своему герою совершить три чуда. Вероятно, нет нужды цитировать нашу беседу, скажу лишь, что, оказавшись в положении мага-волшебника, мой Андрей Малахов ухитрился вложить в свои три чуда и яростный эгоизм, и трез­вый расчет, и горький жизненный опыт, и даже оп­латил векселя, предъявленные ему в свое время ро­дителями. К моменту нашей встречи он уже два года из семнадцати прожитых сидел в колонии. Я думал, новая жизнь успела «разбавить» его старые представления, чуть изменить прежние взгляды, — но нет, заложенное в семье оказалось крепким и ус­тойчивым.

Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из одного чуда Андрея: Малаховы воспитали чужого для себя ребенка, не пожелавшего родителям не только вечной, но даже долгой жизни. А казалось бы: маг-волшебник, три чуда — игра!

Восьмое. «Девять авторов открытия, девять не­похожих друг на друга людей; я говорил с каждым из них и каждого просил дать характеристику восьми остальным. Получилось, как в шахматном соревнова­нии по круговой системе: каждый «сыграл» со всеми по одной партии. Я чувствовал, что все они испыты­вали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости их оценок и даже беспо­щадности. Если кто-то и отмечал в ком-то недоста­ток, то по сумме восьми характеристик этот недо­статок либо смягчался, либо даже переходил в дос­тоинство. «Упрям как осел», — сказал категорически один. «Упрям и упорен», — сказал другой. «Усид­чив», — сказал третий. «Настойчив», — сказал чет­вертый. «Напорист», — пятый. «Потянет любую рабо­ту», — шестой. «С железным характером», — сказал седьмой. И последний закончил: «Ему можно дове­рить все!» Гамма красок, спектр оттенков...[2]

Это кусочек из документальной повести «Взятие сто четвертого», посвященной физикам Дубны. Ме­тод, условно называемый мною «шахматным турни­ром», хорош, когда собираешь материал о микрокол­лективах: заводской бригаде, экипаже самолета, соавторах открытия, театральной труппе, учебном классе и т.д. Короткие характеристики, взаимно роз­данные членами коллектива, во-первых, дают журна­листу те самые предварительные сведения о людях, с которыми впоследствии он будет вести разговоры, и, во-вторых, сами по себе довольно часто использу­ются в очерке при описании отношений внутри кол­лектива.

Но к краткой характеристике, так сказать «назыв­ной», я прибегаю только в «шахматных турнирах». Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Поло­жим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: «Он очень независимый, для него не суще­ствует авторитетов». — «Докажите!» — немедленно предложил я. «А как это доказать?» — «Очень про­сто: начните со слова «однажды». Ведь если я напи­шу в очерке «независимый», читатель мне не пове­рит!» Лебедев, помню, задумался. «Ну хорошо, — сказал. — Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор ве­щал. И тогда он, громко топая подкованными ботин­ками, прошествовал на свое место. Годится?»

Слово «однажды» воспринимается мною как ключ к кладовой, где лежат необходимые «живые» детали, лучшие доказательства, любые характеристики.

Девятое. Не могу исключить из техники разго­вора и вопрос-«провокацию» типа «украденной» ра­ботниками чешского телевидения вагонетки с людь­ми. Например, беру лист бумаги, незаметно от собе­седника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю не моргнув гла­зом:

— Скажите, это правда, что вы скряга?

Нет предела возмущению собеседника: «Я — скря­га?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один кос­тюм, а у детей по три! Транзистор? Валяйте! Жене и дочери по свитеру? Мне не жалко! В театр? Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирает­ся. В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся — никогда не считаю! Это, на­верное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принци­пиальных соображений в компанию не вхож: он фор­менный алкоголик! Но чтобы я хоть раз кому на по­дарок или в долг не дал. Вот Сарычеву — не дам, потому что он, кроме прочего, еще к директору бега­ет, мы при нем слово боимся сказать...»

Когда собеседник выложился, я прошу его перевер­нуть лист бумаги и прочитать, что там написано: «Уважаемый Имярек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием». — «Ну, даете! — может сказать собесед­ник. — Выходит, у каждой профессии свои хитрос­ти?»

И вообще, спор как метод беседы весьма плодотво­рен. Это отметил еще А. Аграновский в своих «За­писных книжках»: «Вся русская литература начина­лась с «не» — отрицания, диалога, спора...» Я тоже никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, не­годует, поражается моему непониманию, растолко­вывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает, бросает на стол карандаши — ничего, и ему, и мне надо потерпеть. Во имя общего дела. В итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.

Десятое. Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит он правду или, скажем, слегка привирает? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости — набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем.

Но, мне кажется, единственный способ гарантиро­вать себя от всяческих недоразумений — это исходить только из того, что подтверждается объективно. Как говорил один мудрый, опытный адвокат, «выслу­шай все стороны, взвесь обстоятельства, а потом еще раз их взвесь и приди к выводу, что нужно вновь выслушать все стороны». Этот принцип, сформули­рованный для участников судебного процесса, на мой взгляд, полезно было бы взять на вооружение и журналистам.

Одиннадцатое. Чем пользоваться газетчику: блокнотом, диктофоном или памятью? Дело сугубо индивидуальное. Я, например, пользуюсь блокнотом. Не доверяю своей памяти. Пишу сразу, параллельно рассказу собеседника, не стесняясь, иногда даже не поднимая на него глаз, если некогда, — а что де­лать? Способ, конечно, несовершенный, сковываю­щий партнера. Но потом к нему привыкают. Я заме­тил: даже входят в ритм. Пишешь — собеседник го­ворит, прервал писанину — и тут же он умолкает. Чтобы не сбить его с ритма, в тех случаях, когда кон­кретный кусок рассказа мне не нужен, а переделы­вать вроде неудобно, я все же не перестаю писать в блокноте, но заполняю его описанием внешнего вида рассказчика, манеры говорить, атрибутов кабинета и прочего, что, кстати сказать, мы часто забываем фик­сировать, а потом, если удается, с великими трудно­стями восстанавливаем по памяти.

Лично я за блокнот, потому что в него есть возмож­ность писать самое важное и самое главное. Можно сразу, по ходу записи, сортировать материал, произ­водить его первичную обработку. Память тоже это делает, но, согласитесь, с большими потерями. А диктофон в этом смысле туп. Но я против дикто­фона еще и потому, что он куда больше пугает, ско­вывает, настораживает собеседника, чем блокнот. От наших записей, думает собеседник, он всегда может «отпереться», а вот попробуй от пленки! Кроме того, журналист, пользующийся диктофоном, напоминает художника, рисующего натуру с цветных фотографий, которые он сам предварительно делает. Ведь пленка все равно нуждается в прослушивании и переписке, с нее очерки не сочиняются. Впрочем, кулик всегда хвалит свое болото, а как его хвалить, не ругая со­седние? Диктофон — современное вооружение со­временного журналиста, против научно-техническо­го прогресса не попрешь, каковы бы ни были твои симпатии. По всей вероятности, я напоминаю сейчас врача, который доверяет своему уху больше, чем са­мому усовершенствованному стетофонендоскопу, — при этом он должен понимать, что его ухом может пользоваться только он сам. (Кто-то из социологов, наверное в шутку, провел исследование и установил, что мужчины, курящие «беломор» и никогда его не меняющие, предположим, на сигареты, бреются безо­пасными бритвами: сказывается консерватизм ха­рактера, не признающего ничего нового». Добавлю от себя, что, если эти мужчины еще и журналисты, они непременно пользуются блокнотами, а не дикто­фоном. Таким образом, мои рассуждения о технике пользования блокнотом предназначены, будем счи­тать, только для «курящих».)

Допускаю ситуацию, когда записывать невозможно: в пути, на ходу, на морозе. Делаю тогда в блокноте символические пометки типа закорючек, которые помогают впоследствии вспомнить и записать необхо­димое, но это «впоследствии» должно быть скоро, при первой же остановке. Наконец, и собеседник далеко не всегда разрешает пользоваться авторучкой: как только вытащишь, мгновенно замолкает и ревни­во следит за блокнотом. В таких случаях (это быва­ет, как правило, во время бесед с негативными геро­ями) я прибегаю к «уводу в сторону» и к «ложным записям» — методу, которому меня научил мой муд­рый старший брат. Я так называл Анатолия, а он, если его спрашивали, как он «ставит» меня среди журналистов, говорил серьезно: «Валерий, безуслов­но, второй в стране!» «А кто первый?» — неизменно задавался тут же «жгучий» вопрос, на который Ана­толий, после паузы, отвечал с небрежной интонацией в голосе: «Ну, первых — много...» Но иногда он гово­рил обо мне щедро и публично: «Валюшка — это мое второе, исправленное и дополненное, издание!» Я всег­да надеялся, что в первом случае брат шутит, а во втором говорит истинную правду, но, кажется, увы, ошибался...

Итак, что значит «увод в сторону»? Положим, идет разговор, блокнот спрятан, авторучка тоже. Собесед­ник достаточно откровенен, руки у журналиста че­шутся, но, увы, «вето» на запись наложено. Дело про­исходит, представим себе, на ферме, потенциальный герой — председатель колхоза. Дошли в разговоре и на самом деле до загона, где находится корова-ре­кордистка. Вот тут-то и пришло время «уводить в сторону»:

Сколько она дает литров? А в прошлом году сколь­ко давала? А сколько даст в будущем? Как ее зовут? Какова жирность молока? Спокойный у нее харак­тер? — Короче говоря, уймища фактологических вопросов. И наконец: — Вы не возражаете, если я запишу?

Собеседник, естественно, «не возражает», какие у него, собственно, основания противиться записи эле­ментарных сведений, и журналист спокойно выни­мает блокнот. Время от времени подбрасывая все но­вые вопросы фактологического характера, он беспре­пятственно записывает и то, что несколько минут назад не смог внести в блокнот из-за решительного протеста собеседника. Аналогичным образом можно «уводить в сторону» и начальника цеха («Простите, какой принцип действия этого станка?»), и тренера по гимнастике («Какова технология сальто назад с доворотом на девяносто градусов?»), и народного су­дью («Объясните, пожалуйста, что такое дееспособ­ность? А презумпция невиновности?»), и т. д.

Скажу в заключение, что, конечно, сколько журналистов, столько и методов работы. Однако я убедил­ся: все начинающие и молодые газетчики работают в основном по-разному, а старые и опытные — одина­ково, с небольшими отклонениями. Полагаю, это ес­тественно: жизнь диктует самый рациональный путь, и все мы рано или поздно на него выходим. Жаль только, если очень поздно.
 
Оглавление