1953 Александр Орлов
Тайная история сталинских преступлений
Часть 2
Мистические процессы

Чудовищные обвинения, выдвинутые Сталиным против старых партийцев, ошеломили весь мир. Обвиняемые, представшие перед судами в Москве, пользовались известностью далеко за рубежами страны. Это были люди, вместе с Лениным и Троцким поднявшие массы российских трудящихся на величайшую социальную революцию и основавшие государство, подобного которому не знала история.
Что могло заставить этих выдающихся деятелей вдруг изменить своим идеалам, своей партии, рабочему классу и совершить ряд гнуснейших преступлений - таких, как шпионаж, предательство, подрыв советской промышленности, вплоть до массового убийства рабочих - и всё это ради единственной цели - восстановить в СССР капитализм?

Московские процессы поставили мир перед дилеммой: либо все товарищи и ближайшие помощники Ленина действительно превратились в изменников и фашистских шпионов, либо Сталин является небывалым фальсификатором и убийцей.

Замешательство, вызванное чудовищностью обвинений, ещё более возросло, когда все обвиняемые признали свою вину в ходе публичного процесса. Ещё более усилилось недоверие к подобному суду. Странное поведение обвиняемых на суде породило самые разнообразные предположения и догадки: будто бы они давали свои показания под действием гипноза или показания были вырваны пытками, или же подсудимых пичкали специальными снадобьями, парализующими их волю. Только одно никому не "приходило в голову: что Сталин прав и что старые товарищи Ленина сознавались в кошмарных преступлениях потому, что действительно совершили их.

Сталин, безусловно, понимал, что мир не поверит голословным заявлениям прокуратуры, будто основатели большевистской партии продались Гитлеру или японскому императору и старались восстановить в СССР капиталистические порядки. Поэтому естественно было бы ожидать, что он сделает всё, что в его силах, чтобы только подкрепить обвинения хоть какими-нибудь объективными доказательствами. Тем не менее, ни на одном из трёх московских процессов государственный обвинитель не смог предъявить ни одного документа, доказывающего вину обвиняемых: ни конспиративного письма, ни шпионского донесения, ни хотя бы политической прокламации либо листовки.

Эта особенность московских процессов представлялась ещё более странной, если вспомнить, что, согласно обвинительному заключению, масштаб заговора, инкриминированного подсудимым, был гигантским: он охватывал всю территорию Советского Союза, а его участники подозревались в нелегальных поездках в Германию, Францию, Данию, Норвегию, где якобы совещались относительно убийства руководителей советского правительства и расчленения СССР. По всему Советскому Союзу были раскиданы десятки активно действующих террористических и диверсионных групп, которые будто бы совершали покушения на жизнь вождей, взрывали мины и выводили из строя целые промышленные предприятия. В общем, сотни человек в течение целых четырёх лет подготавливали распад государства. Чем же объяснялся тот факт, что НКВД не сумел обнаружить ни единой бумажки или иного вещественного доказательства?

В беседе с несколькими иностранными писателями Сталин объяснил это так: обвиняемые, старые и опытные конспираторы, заранее уничтожили все документы, которые могли бы им повредить. Считая себя знатоком сыскной практики охранного отделения и современного НКВД, Сталин, вероятно, про себя посмеивался над наивностью собственного разъяснения, которое не выдерживало никакой критики.
Партийцы-подпольщики в царской России были не менее опытными конспираторами, чем обвиняемые на московских процессах. Вернее, на скамье подсудимых и до революции, и теперь, при Сталине, сидели одни и те же люди. Тем не менее, полиция постоянно находила на их конспиративных квартирах массу документов, которые затем предъявлялись суду как вещественные доказательства их революционной деятельности. После Февральской революции в архивах охранного отделения были обнаружены сотни секретных партийных документов, включая письма самого Ленина.

НКВД, подобно дореволюционному охранному отделению, получал в своё распоряжение разного рода "зацепки" и документальные свидетельства с помощью агентов-провокаторов. Замечу, что в распоряжении НКВД было гораздо больше возможностей для вербовки секретных сотрудников, то есть осведомителей, чем у охранного отделения.
 
Последнее, стремясь принудить революционера стать агентом-провокатором, не могло угрожать ему смертью в случае отказа. НКВД не только угрожал, но имел действительную возможность убивать строптивых, так как не нуждался в судебном приговоре. Дореволюционный департамент полиции мог отправить в ссылку самого революционера, однако не имел права сослать или подвергнуть преследованиям членов его семьи. НКВД такими правами обладал.
 
Когда советское правительство опубликовало отчёт о судебных заседаниях по первому процессу, западная пресса, с самого начала подозревавшая, что Сталин просто сводит счёты с бывшими лидерами оппозиции, подчеркнула тот факт, что суду не было представлено никаких объективных доказательств вины подсудимых. Реакция Запада встревожила Сталина, и он потребовал от государственного обвинителя Вышинского дать на следующем процессе публичное объяснение. И вот в своей речи на втором московском процессе, состоявшемся в январе 1937 года, Вышинский заявил:
- Приписываемые обвиняемым деяния ими совершены... Но какие существуют в нашем арсенале доказательства с точки зрения юридических требований?.. Можно поставить вопрос так: заговор, вы говорите, но где же у вас имеются документы?.. Я беру на себя смелость утверждать, в согласии с основными требованиями науки уголовного процесса, что в делах о заговорах таких требований предъявлять нельзя.

Таким образом, сам государственный обвинитель с циничной откровенностью признал, что обвинение не располагало какими бы то ни было вещественными доказательствами вины подсудимых. У любого думающего человека не мог не возникнуть вопрос: если следователи не смогли предъявить арестованным никаких улик, что же заставило старых большевиков сознаться в преступлениях, которые по советским законам караются смертью?

Люди, севшие ныне на скамью подсудимых, не раз представали перед царскими судами и прекрасно ориентировались в основах уголовного законодательства. Они знали, что не обязаны доказывать свою невиновность, что, напротив, бремя доказательства возлагается на государственного обвинителя. Казалось бы, самым разумным для них было хранить молчание и ждать, пока расследование их "дела" не потерпит фиаско. Вместо этого подсудимые, к изумлению всего мира, единодушно сознавались во всех преступлениях, какие только им ни приписывались. Этот необъяснимый феномен повторялся на всех трёх московских процессах. Зная, что следственные органы не располагают ни малейшими уликами против них, арестованные партийцы из каких-то таинственных побуждений согласились обеспечить своих обвинителей единственным компрометирующим материалом, на котором вообще строились процессы - своими собственными признаниями!

Вдобавок они делали это с такой готовностью, что юристам и психологам всего мира оставалось только ломать голову: что же происходит? На каждом из процессов подсудимые без малейшего колебания сознавались в самых чудовищных преступлениях. Они называли себя предателями социализма и пособниками фашистов. Они помогали прокурору подыскивать самые ядовитые и уничижительные эпитеты, нужные тому для характеристики их личностей и деятельности... Они старались превзойти друг друга в самобичевании, объявляя себя самыми активными участниками заговора, главными виновниками. С необъяснимым усердием обвиняемые играли роль собственных обвинителей.

Итак, подсудимые во всём соглашались с тем, что говорил обвинитель, и даже не протестовали, когда он грубо искажал факты их биографий. Так, уступая давлению Вышинского, Зиновьев признал, что он, в сущности, никогда не был настоящим большевиком. Ещё более характерным оказался диалог Вышинского с Христианом Раковским. Раковский был участником революционного движения с 1899 года, после революции Ленин назначил его на пост руководителя советской Украины.

Вышинский. Чем вы занимались в Румынии официально? Какие у вас были средства к существованию?
Раковский. Я был сыном состоятельного человека. Мой отец был помещиком.

Вышинский. Значит, вы жили на доходы в качестве рантье?
Раковский. В качестве сельского хозяина.
Вышинский. То есть помещика?
Раковский. Да.
Вышинский. Значит, не только ваш отец был помещиком, но и вы были помещиком, эксплуататором?
Раковский. Ну конечно, я эксплуатировал. Получал же я доходы, а доходы, как известно, получаются от прибавочной стоимости.

Вышинский. Ну ладно. Для меня важно было установить источник ваших доходов.
Раковский. А для меня важно сказать, на что я их тратил!
Вышинский. Это другой разговор. А сейчас вы поддерживаете отношения с различными помещичьими кругами?

Обвинитель так и не дал возможности Раковскому сказать, что он делал с наследством, полученным от отца. Почему же? Только потому, что Вышинский отлично знал - да и многие в партии знали, - что Раковский отдал всё унаследованное им состояние в фонд революционного движения. На его деньги существовала Румынская социалистическая партия, которую он же сам и основал, и ежедневная социалистическая газета, - он же её и редактировал. Наряду с этим Раковский субсидировал несколько революционных организаций в разных странах и оказывал материальную поддержку революционному движению в России.

А здесь ему не позволили даже сказать, что всё полученное им наследство было отдано партии! Вышинскому было важнее всячески выпячивать "помещичье прошлое" Раковского. Даже в томе "Малой советской энциклопедии", вышедшем уже после исключения Раковского из ВКП(б) за участие в антисталинской оппозиции, пришлось указать, что этот человек стал профессиональным революционером с шестнадцати лет, принимал активное участие в рабочем движении многих стран, неоднократно подвергался за это аресту. Более того, энциклопедия сообщает, что в мае 1917 года он в связи с революционными событиями в России был освобождён русскими солдатами из румынской тюрьмы в Яссах.

Нежелание старых большевиков даже пальцем пошевельнуть в свою защиту само по себе уже настораживало. Но ещё более показателен такой факт: проявляя столь странное равнодушие к собственной защите, обвиняемые в то же время постоянно отстаивали правоту Сталина и его политику, оправдывая даже московские процессы, которые он затеял против них.

- Партия, - говорил Зиновьев в своём последнем слове, - видела, куда мы идём, и предостерегала нас. В одном из своих выступлений Сталин подчеркнул, что эти тенденции среди оппозиции могут привести к тому, что она захочет силой навязать партии свою волю... Но мы не внимали этим предупреждениям.

Подсудимый Каменев в последнем слове сказал:

- В третий раз я предстал перед пролетарским судом... Дважды мне сохранили жизнь. Но есть предел великодушию пролетариата, и мы дошли до этого предела.

Вот уж, действительно, необычайное явление!
 
Очутившись на краю пропасти, под гнётом обвинения, старые большевики рвутся на помощь Сталину, вместо того чтобы спасать себя, - будто не им грозит смертная казнь. А ведь из простого чувства самосохранения они должны были хотя бы в последнем слове сделать отчаянную попытку защитить себя и спастись, а вместо этого они тратят последние минуты жизни на восхваление своего палача. Они заверяют окружающих, что он всегда был слишком терпелив и слишком великодушен по отношению к ним, так что теперь имеет право их уничтожить... Оценивая их поведение, можно подумать, что каждым из них владело единственное непреодолимое желание: поскорее умереть. Но это не так. Они отчаянно боролись за жизнь, - но не доказывая свою невиновность, как поступают обвиняемые перед настоящим, беспристрастным, справедливым судом, а лишь стремясь возможно более точно соблюсти уговор со Сталиным: оклеветать себя, восславить его.

Сталин знал, что уже первый из московских процессов был встречен на Западе с недоверием. Было трудно поверить, что недавние вожди советского народа вдруг превратились в предателей и убийц. Естественно, возникли предположения, что эти люди оклеветали себя, будучи подвергнуты пыткам, и что Сталин просто прикрывает судебной процедурой убийство ни в чём не повинных людей. Сталину было чрезвычайно важно рассеять такое впечатление. Но как? Если он попытается уверять, что старых партийцев не пытали, это лишь укрепит подозрение в том, что пытки всё-таки были. И вот на двух последующих московских процессах не кто иной, как сами обвиняемые, встают и опровергают упорные слухи о том, будто к ним применялись пытки.

Например, Бухарин, выступая на третьем московском процессе, назвал "заграничными выдумками", будто он и другие подсудимые подвергались пыткам, воздействию гипноза и наркотических средств, "сказками и безусловно контрреволюционными баснями".

Интересно, кстати, было бы узнать, какими путями Бухарин проведал, что пишет о нём зарубежная пресса. Как известно, в Советском Союзе никто, даже и те граждане, что находились на свободе, не имели доступа к иностранным газетам, - что же тут говорить о заключённых!

Обвиняемый на втором процессе Радек, славившийся остроумием, кажется, даже слегка переусердствовал в стремлении обелить сталинское следствие. Он сказал, выступая в зале суда:

- Два с половиной месяца я мучил следователя. Здесь поднимался вопрос, не мучили ли нас в ходе следствия. Я должен сказать, что со мной дело обстояло как раз наоборот: это я мучил следователя, а не он меня!

Что за парадокс: старые большевики были ужасно удручены тем, что мир сомневался в их виновности! Их прямо-таки выводил из себя тот факт, что в других странах их продолжали считать порядочными людьми и жертвами сталинской инквизиции, а вовсе не шпионами, предателями и убийцами. Накануне того дня, когда по приказу своего заклятого врага им предстояло получить пулю в затылок, они беспокоились о том, как бы в мире не подумали, что Сталин - бесчестный обманщик, заставивший их клеветать на себя и друг на друга.

Одной из особенностей московских процессов явилось поразительное единомыслие, связывавшее обвиняемых, обвинителя и защиту. Все они стремились доказать, что подсудимые несут ответственность за любые бедствия, обрушившиеся на советский народ - за голод, за частые железнодорожные катастрофы, за аварии на заводах и шахтах, сопровождавшиеся гибелью рабочих, за крестьянские восстания и даже за непомерный падёж скота, - в то время как Сталин, и никто кроме, является спасителем народа и "надеждой мира". Заявления подсудимых не отличались от деклараций прокурора. Речи защитников содержали ещё более резкие выпады по адресу обвиняемых, чем позволял себе государственный обвинитель.

Хотя сам Вышинский отметил, что следственные органы не смогли обнаружить документальных свидетельств и, таким образом, обвинение основывается лишь на признаниях обвиняемых, защитник Брауде заявил на суде:

- В настоящем деле, товарищи судьи, не может быть спора о фактах. Товарищ прокурор был совершенно прав, когда заявил, что со всех точек зрения - с точки зрения документов, собранных по делу, с точки зрения допроса вызванных в суд свидетелей... все факты подтверждены, и в этой части защита не имеет намерения входить в какое-либо противоречие с обвинением.
Другой защитник, Казначеев, в своей речи на втором из московских процессов сказал:

- Факты дела основаны не только на показаниях обвиняемых, но и отягощены весом свидетельств, имеющихся в нашем распоряжении. Тяжесть вины подсудимых не поддаётся измерению!
Кто-нибудь может подумать, что так называемые защитники произносили подобные речи, утратив всякое чувство стыда и стараясь не встречаться глазами со своими подзащитными, а те, напротив, метали в их сторону гневные взгляды, поскольку их доверие к защите оказалось так подло обмануто.
 
Ничего подобного! Защитники не могли испытывать угрызений совести, да и подсудимые вовсе не были охвачены негодованием. Все участники сталинских процессов знали, что каждый из них, будь то обвиняемый или защитник, прокурор или судья, действует не по своей воле, а вынужден играть роль, назначенную ему в строгом соответствии с заранее подготовленным сценарием. Перед каждым маячит роковая дилемма. Для обвиняемого она выглядит так: играть роль уголовного преступника - или погубить не только себя, но и свою семью. Для обвинителя и председателя трибунала - провести судебный спектакль, назначенный Сталиным, без сучка и задоринки или погибнуть ни за что, за малейшую ошибку, которая даст повод заподозрить, что всё дело шито белыми нитками. Для защитника - в точности исполнить тайную инструкцию, полученную от прокурора, или разделить судьбу своих подзащитных...

Одна из целей Сталина состояла в том, чтобы запугать недовольные массы рабочих и тех членов партии, кто всё ещё сочувствовал оппозиционерам. Требовалось показать им, какая судьба ждёт любого, кто осмелится поднять голос против сталинской диктатуры. В соответствии с этой целью обвиняемые со своей стороны обратились к членам партии с недвусмысленными предостережениями.
Подсудимый Богуславский сказал: "Я начал с пустяка, который, на первый взгляд, может показаться невинным... В один прекрасный день вы сворачиваете с дороги, совершаете ошибку, вы настаиваете на своих ошибках и, как правильно сказал вчера государственный обвинитель, это может привести и приводит, как в нашем случае, к фашистскому контрреволюционному болоту".

Подсудимый Розенгольц выразил ту же сталинскую угрозу такими словами: "Жалкой и несчастной будет судьба того, кто допустит хоть малейшее отклонение от генеральной линии партии!"

Намечая сценарии судебных спектаклей, Сталин не смог сдержать своей страсти к самовосхвалению. Естественно, что ход этих процессов отразил симпатии и антипатии, чувства и мысли сценариста.
Вышинский, соответственно, уснащал свои обвинительные речи обильными дифирамбами "великому, гениальному, мудрому, любимому и дорогому Сталину", а одно из выступлений закончил так:

- Мы, наш народ будем по-прежнему шагать по очищенной от последней нечисти и мерзости прошлого дороге во главе с нашим любимым вождем и учителем - великим Сталиным - вперёд и вперёд, к коммунизму!

Бухарин на суде восклицал: "Он (Сталин, разумеется, - А. О.) - надежда человечества! Он - зиждитель!" Другой подсудимый, Розенгольц, провозглашал: "Да здравствует партия большевиков с её традициями энтузиазма, героизма, самопожертвования, которых нет нигде в мире, кроме как в нашей стране, идущей к светлому будущему под руководством Сталина!". От прокурора и подсудимых не отставали и защитники: "Что же касается сталинского руководства, против которого была направлена эта борьба, - рассуждал защитник Коммодов, - ...170 миллионов заслонили своего вождя стеною любви, уважения и преданности, которую не сломить никому! Никому и никогда!"

И такую-то мешанину из всякого рода фальсификаций, пропаганды и саморекламы Сталин пытался выдать за объективный суд!

Каждый, кому привелось читать или хотя бы просматривать официальные стенограммы московских процессов, наверняка заметил, что все они направлены в первую очередь против Троцкого. Он был особенно ненавистен Сталину, и ненависть только усиливалась оттого, что с 1929 года Троцкий находился за границей, в изгнании, и был вне пределов досягаемости.

Не имея возможности казнить этого выдающегося руководителя двух русских революций - 1905 и 1917 года - вместе с остальными сподвижниками Ленина, Сталин временно удовлетворил свою жажду мести, заставив всех участников московских процессов - подсудимых, прокурора и защитников - поносить Троцкого и изображать его главным преступником и моральным выродком.
Задавшись целью представить Троцкого в качестве организатора и руководителя всего "контрреволюционного подполья", Сталин выдумал "нити заговора", тянущиеся в СССР из тех стран, где в разное время жил Троцкий - Дании, Франции, Норвегии.

Сталин наметил два вида этих связей Троцкого с "контрреволюционным подпольем". Во-первых, Троцкий якобы ведёт тайную переписку с руководителями этого подполья, находящимися в СССР, Во-вторых, они специально приезжают к нему из Советского Союза, чтобы отчитаться перед ним и получить новые директивы.

Мы уже знаем, что на московских процессах государственный обвинитель не смог предъявить ни одной строчки из этой "тайной переписки", хотя она шла якобы в течение нескольких лет. Тем более важно было доказать, что, по крайней мере, тайные свидания "заговорщиков" с Троцким действительно происходили, и не раз. Ради подкрепления этой версии руководство НКВД внушило троим обвиняемым - Гольцману, Пятакову и Ромму, - что им надлежит признать на суде, будто бы каждый из них в разное время встречался с Троцким за границей и получал от него директивы для подпольной организации. Показания этих обвиняемых сделались главным козырем обвинения и, как рассчитывал Сталин, должны были принести немалый эффект. Однако неожиданно для него выяснилось, что существенные детали этих встреч с Троцким не выдерживают критики. Это обстоятельство лишило всякого юридического смысла "признания" обвиняемых об их свиданиях с Троцким.

Промах, допущенный в этом вопросе Сталиным, объясняется просто. Дело в том, что Троцкий жил за границей с 1929 года, когда его выслали из СССР. Естественно, только там он и мог встречаться с "заговорщиками". Идея таких встреч казалась Сталину настолько соблазнительной, что он упустил из виду весьма немаловажное обстоятельство: власть НКВД на заграницу не распространялась, следовательно, там нельзя было пресечь проверку фактов и установление истины. В этих условиях юридический спектакль, основанный на мнимых свиданиях "заговорщиков" с Троцким, был сопряжён с большим риском.

Разоблачение сталинской выдумки в данном случае произошло так

На первом из московских процессов подсудимый Гольцман признался, что, будучи послан со служебным поручением в Берлин в ноябре 1932 года, он тайно встретился там со Львом Седовым, сыном Троцкого, и, по поручению одного из руководителей заговора (И. Н. Смирнова), передал ему для Троцкого некие отчёт и шифр для дальнейшей связи. В ходе одной из следующих встреч Седов якобы предложил Гольцману съездить вместе с ним к Троцкому, жившему тогда в Копенгагене.

"Я согласился, - показывал Гольцман на суде, - но предупредил его, что по соображениям конспирации мы не должны ехать туда вдвоём. Я договорился с Седовым, что буду в Копенгагене через два или три дня, остановлюсь в гостинице "Бристоль" и там встречусь с ним. Я направился в гостиницу прямо с вокзала и в вестибюле встретил Седова. Около 10 часов утра мы отправились к Троцкому".
Гольцман признал, что Троцкий сказал ему: "...необходимо убрать Сталина... необходимо подобрать людей, пригодных для выполнения этого дела".

Когда признания Гольцмана были опубликованы в газетах, Троцкий объявил их ложными и тут же, через иностранную прессу, обратился к советскому трибуналу и государственному обвинителю Вышинскому с требованием пусть они спросят Гольцмана, с каким паспортом и под каким именем он приезжал в Данию.

Вышинский, конечно, не задал Гольцману таких вопросов Зная, что датские власти регистрируют имена и паспортные данные всех въезжающих в страну иностранцев, он боялся, что западные журналисты начнут наводить в Дании справки и вся эта история будет публично разоблачена как чистейшая выдумка. Между тем показания Гольцмана были существенно важны для процесса в целом: на них базировались обвинения, выдвинутые против остальных подсудимых. В обвинительном заключении было сказано (и в дальнейшем подтверждено ещё раз в тексте приговора), что подсудимые были намечены как исполнители террористических актов согласно директивам, полученным в Копенгагене от Троцкого именно Гольцманом.

Трибунал приговорил всех подсудимых, в том числе и Гольцмана, к расстрелу. 25 августа 1936 года, на следующий день после вынесения приговора, он был приведён в исполнение. "Мёртвый не скажет", - гласит известная пословица. Сталин и Вышинский полагали, что их судебный спектакль теперь уж никогда не будет разоблачён.
 
Однако они просчитались

1 сентября (не, прошло и недели после расстрела "заговорщиков"!) газета "Содиалдемократен", официальный орган датского правительства, опубликовала сенсационное сообщение; гостиница "Бристоль", где якобы в 1932 году происходила встреча Седова с Гольцманом и откуда оба они, по свидетельству Гольцмана, направились на квартиру Троцкого, была в действительности закрыта в связи со сносом здания ещё в 1917 году.

Мировая пресса немедленно подхватила сенсацию. Со всех сторон, от врагов и недоумевающих друзей, в Москву потекли запросы: как же так? Сталин хранил молчание. В США под председательством известного философа Джона Дьюи была образована комиссия по расследованию обвинений, выдвинутых Москвой против Троцкого. Тщательно изучив факты, касающиеся "копенгагенского эпизода", она пришла к таким выводам:

"Общеизвестно и доказано, что в Копенгагене в 1932 году гостиницы "Бристоль" не существовало. Очевидно, таким образом, что Гольцман не мог встретиться с Седовым в этой гостинице. Тем не менее, он ясно заявил: он уговорился с Седовым, что "остановится" в этой гостинице и встретится с ним именно здесь, и такая встреча действительно состоялась в вестибюле этой гостиницы...
Таким образом, мы вправе считать установленным: ...что Гольцман не встретился здесь с Седовым и не направился с ним к Троцкому; что Гольцман не виделся с Троцким в Копенгагене" .

Помимо разоблачения "показаний" Гольцмана, комиссия абсолютно точно установила, что Седова вообще не было и не могло быть в Копенгагене в период с 23 ноября по 2 декабря 1932 года, то есть в дни, когда здесь находился Троцкий. Редко случается, чтобы частная комиссия, не облечённая государственной властью, не имея доступа к правительственным источникам информации и не нанимая специальных агентов, оказалась в состоянии собрать такое количество бесспорных доказательств - свидетельских показаний и документов, - как это удалось сделать комиссии Дьюи, в частности по вопросу о встрече Седов-Гольцман. Я приведу всего два примера таких свидетельств.

Во-первых, это зачётная книжка Седова, бывшего в то время студентом Высшей технической школы в Берлине, экзаменационные листы с подписями и печатями этой школы и подписями преподавателей, журнал посещаемости занятий с датами и подписями, - все эти документы однозначно свидетельствуют, что в те дни, когда Троцкий находился в Копенгагене, его сын сдавал экзамены в Берлине.
Во-вторых, личная переписка Седова с родителями, не оставляющая сомнений в том, что с 23 ноября по 3 декабря 1932 года он находился именно в Берлине. Так, в одном из писем, адресованном родителям накануне их отъезда из Дании, он пишет: "Дорогие мои, ещё около полутора суток вы будете всего в нескольких часах езды от Берлина, но я не смогу приехать повидать вас! Немцы не дали мне разрешения продлить моё пребывание здесь, а без него я не получу датской визы, да если б и получил - не смог бы вернуться в Берлин".

Ещё более выразительным свидетельством является открытка, посланная Седовой-Троцкой сыну из датского порта Эльсберг в день отъезда из Дании. В этой открытке с почтовым штампом "Эльсберг, 3 дек. 32" Седова-Троцкая с огорчением пишет, что им не удалось повидаться перед отъездом и кончает такими словами: "Я всё ещё надеюсь, что произойдет чудо - и мы увидимся с тобой здесь"

Узнав о сообщениях датских газет об отсутствии в Копенгагене гостиницы "Бристоль", Сталин пришёл в бешенство: "На кой черт вам сдалась эта гостиница! Сказали бы, что они встретились на вокзале. Вокзалы всегда стоят на месте!" Сталин приказал Ягоде произвести детальное расследование и доложить ему фамилии сотрудников НКВД, виновных в такой дискредитации всего судебного процесса. В надежде как-то выправить положение Ягода сразу же отрядил в Копенгаген опытного сотрудника Иностранного управления НКВД, чтобы тот посмотрел на месте, что можно сделать для ликвидации промаха или хотя бы смягчения столь скандального эпизода. Сотрудник вернулся ни с чем. Множество людей, причастных к этому делу, недоумевало: как вообще могло случиться, что НКВД выбрало для столь серьёзного дела несуществующий "Бристоль". Ведь в Копенгагене имеется бесчисленное множество реально существующих гостиниц, - казалось бы, есть из чего выбирать! Специальное расследование, проведённое по требованию Сталина, выявило следующее.

Когда Гольцман, не выдержав инквизиторского нажима следователей, согласился наконец подписывать всё, что ему будет предъявлено, организаторам процесса потребовалось выбрать место мнимых встреч Гольцмана с Седовым, притом такое место, чтобы оттуда легко было попасть на квартиру Троцкого.

Ежов решил, что наиболее подходящим местом является гостиница. Название соответствующей копенгагенской гостиницы следовало получить от так называемого Первого управления Наркоминдела, собиравшего информацию обо всех зарубежных странах. Однако начальник Секретного политического управления НКВД Молчанов, обеспечивавший "техническую сторону" подготовки судебного процесса, счёл неосторожным прямо обращаться в Наркоминдел за названием гостиницы в Копенгагене. Он знал, что это название вскоре будет фигурировать на открытом процессе и сотрудники Наркоминдела смогут сообразить, что к чему. Но Молчанов перемудрил. Он приказал своему секретарю позвонить в Первое управление Наркоминдела и попросить рекомендовать несколько гостиниц в Осло и Копенгагене - якобы для размещения группы видных сотрудников НКВД, направляемых в скандинавские страны.

Молчановский, секретарь, так и сделал. Но, перепечатывая полученный список гостиниц для своего шефа, он перепутал, какие из названных гостиниц находятся в Осло, а какие в Копенгагене. Так возникла ошибка, сыгравшая столь роковую роль на судебном процессе. Молчанов, как на грех, остановился на названии "Бристоль", действительном для Осло, но не существующем в Копенгагене.
Откуда же было знать об этом Гольцману, подписавшему своё признание о связях с Троцким?
 
Машина инквизиции

До сих пор я ограничивался кратким изложением официальных судебно-следственных материалов, уделяя внимание тем обстоятельствам, которые позволяют прояснить сущность московских процессов. Теперь следует ввести читателя за кулисы этих судебных заседаний и показать ему шаг за шагом, как был организован этот многоактный, величайший в человеческой истории обман, и какими средствами Сталину и его подручным удалось превратить выдающихся борцов и вождей революции в послушных марионеток, разыгрывающих что-то вроде кукольного спектакля.

В начале 1936 года Молчанов собрал около сорока видных сотрудников "органов" на специальное совещание. Среди собравшихся были начальники наиболее важных управлений НКВД и их заместители.
Молчанов сообщил им о раскрытии гигантского заговора, во главе которого стояли Троцкий, Зиновьев, Каменев и другие бывшие руководители оппозиции. Организация заговорщиков, тайно действовавшая в течение нескольких лет, создала террористические группы почти во всех крупных городах.
 
Она поставила целью убить Сталина и вообще членов Политбюро и захватить власть в стране. Кратко обрисовав особенности и масштабы раскрытого заговора, Молчанов информировал присутствующих, что по приказу народного комиссара внутренних дел Ягоды все они, кроме начальников управлений и их заместителей, освобождаются от текущих обязанностей и поступают в распоряжение Секретного политического управления НКВД для проведения следствия. Он подчеркнул, что Сталин лично будет наблюдать за ходом расследования, а помогать ему в этом будет секретарь ЦК Ежов. Итак, партия доверила органам НКВД исключительно ответственное задание, и по ходу работы следователи должны будут проявить себя не только как чекисты, но и как члены партии.

Молчанов недвусмысленно дал понять собравшимся, что Сталин и Политбюро считают обвинения, выдвинутые против руководителей заговора, абсолютно достоверными и, таким образом, задачей каждого из следователей является получение от обвиняемых полного признания. Возможным попыткам заговорщиков настаивать на своём алиби не стоит придавать значения: известны случаи, когда некоторые из них пытались давать указания террористическим группам, уже находясь в тюрьме.

Молчанов сформировал из присутствующих несколько следственных групп, выяснил с ними технические детали предстоящего следствия и порядок координации всей работы. В заключение он процитировал им секретный циркуляр за подписью народного комиссара внутренних дел Ягоды, в котором Ягода предупреждал следственные органы о недопустимости применения к обвиняемым любых незаконных методов следствия - таких, как угрозы, обещания или запугивание.

Всё услышанное поразило участников совещания. Посыпались вопросы: как же могло случиться, что такой гигантский заговор был раскрыт без их непосредственного участия? Ведь вся оперативная деятельность НКВД и вся сеть тайных информаторов, доносивших о каждом шаге участников оппозиции, были сосредоточены в их руках. А их даже не укоряют за то, что они проглядели гигантскую организацию заговорщиков, - как же так? Разве не их прямым делом является раскрытие заговоров, - а тут выясняется, что этот заговор существует уже несколько лет...
Схема предстоящего судебного процесса и его подготовки были детально разработаны Сталиным и Ежовым. Практическое исполнение операции, запланированное ими, было возложено на народного комиссара внутренних дел Ягоду.

Согласно сталинскому плану, следовало доставить в Москву из ссылки и различных тюрем около трёхсот бывших участников оппозиции, имена которых были широко известны, подвергнуть их "обработке", в результате которой примерно пятая часть узников окажется сломленной, и набрать таким образом группу из пятидесяти или шестидесяти человек, сознавшихся, что они участвовали в заговоре, возглавляемом Зиновьевым, Каменевым и Троцким. Затем, используя эти показания, организаторы судебного процесса смогут направить его острие против Зиновьева и Каменева и методами угроз, обещаний и прочих приёмов из арсенала следствия, заставить самих этих деятелей признать, что они возглавляли заговор против Сталина и советского правительства.

Чтобы ускорить осуществление сталинского плана, было решено подсадить в камеры к обвиняемым несколько тайных агентов НКВД, которые и на предварительном следствии, и перед судом изображали бы участников заговора и выдавали Зиновьева и Каменева за своих предводителей.

У руководителей следствия уже имелся некоторый "задел" в лице Валентина Ольберга - тайного агента НКВД, Исаака Рейнгольда, крупного советского чиновника, лично знакомого с Каменевым, и Рихарда Пикеля, в прошлом возглавлявшего секретариат Зиновьева. Все трое сыграли решающую роль в следственной подготовке первого московского процесса.

Ольберг был давним агентом Иностранного управления НКВД и когда-то работал в Берлине тайным информатором в среде немецких троцкистов. В 1930 году, по поручению немецкого резидента ОГПУ, он пытался попасть в секретари к Троцкому, жившему тогда в Турции, но этот номер не прошёл: он был явно неспособен завоевать доверие Троцкого. Когда к власти в Германии пришёл Гитлер, ОГПУ отозвало Ольберга в СССР и направило его на временную работу учителем в Таджикистан. Там, в Сталинабаде, Ольберг прозябал недолго: вскоре он снова понадобился Иностранному управлению для выполнения зарубежных поручений. Оно послало его в Прагу - следить за деятельностью левых германских партий, обосновавшихся в Чехословакии.

Вторично отозванный в СССР в 1935 году, Ольберг вскоре переводится в Секретное политическое управление НКВД, возглавляемое Молчановым. В этот период ЦК партии и "органы" усиленно занимаются проблемой роста троцкистских настроений в Высшей партийной школе. Студентам ВПШ, изучавшим Маркса и Ленина "по первоисточникам", понемногу становилось ясно, что "троцкизм", заклеймённый Сталиным как ересь, в действительности представляет собой подлинный марксизм-ленинизм. Наиболее серьёзное положение создалось в Горьковском пединституте, студенты которого образовали даже нелегальные кружки по изучению трудов Ленина и Троцкого. Здесь ходили по рукам запрещённые партийные документы, в том числе знаменитое "ленинское завещание". Ольберг считался одним из наиболее опытных агентов, поэтому НКВД решил направить его на работу в этот пединститут.

Отбор преподавателей в высшие партийные школы производится в СССР с особой тщательностью. Сюда подходили только особо надёжные партийцы, никогда не принадлежавшие к какой бы то ни было оппозиции, вдобавок имеющие высшее партийное образование и большой педагогический опыт. Прошлое каждого лица, намечаемого на такую преподавательскую работу, и его автобиография перепроверялись во всех партячейках и отделах кадров, где он когда-либо работал, после чего собранные данные направлялись на утверждение в специальную комиссию, куда входили представители НКВД и ЦК партии.

Естественно, Валентин Ольберг никогда не смог бы удовлетворить этим строгим требованиям, если б не протекция. Ольберг не был членом ВКП (б) и даже гражданином Советского Союза. Из официальной стенограммы первого московского процесса явствует, что он гражданин Латвии, вдобавок прибывший в СССР как турист по паспорту Республики Гондурас, купленному в Чехословакии. К тому же Ольберг не имел высшего образования, что уж никак не позволяло ему рассчитывать на должность преподавателя кафедры общественных наук. Несмотря на всё это, Молчанову удалось настоять перед Отделом высшей школы ЦК партии, что его секретный сотрудник может и должен быть назначен в Горький. В ЦК снабдили Ольберга копией приказа о назначении его преподавателем истории революционного движения.

Впрочем, назначение Ольберга всё же не обошлось без осложнений. Прибыв в Горький, он представился члену бюро обкома партии, некоему Елину, имевшему партийное поручение знакомиться с новоназначенными преподавателями и инструктировать их по политическим вопросам. Разговаривая с Елиным, Ольберг запутался в ответах, противоречиво осветил своё прошлое и кончил признанием, что он вообще не историк, не член ВКП (б) и даже не советский гражданин. Подозревая, что Ольберг подделал документы, Елин немедленно доложил о своих сомнениях Горьковскому областному управлению НКВД и в ЦК партии. Молчанов, узнав об этом, начал лихорадочно названивать в ЦК. Ежов вызвал Елина и распорядился оставить Ольберга в покое: "Пусть преподает в институте!" Этот эпизод, как мы увидим позже, сыграет роковую роль в связи с первым московским процессом и приведёт к гибели Елина.

Когда в начале 1936 года развернулась подготовка к этому процессу, Молчанов использовал Ольберга в качестве провокатора: фигурируя в роли подследственного, Ольберг должен был дать ложные показания, порочащие Льва Троцкого и тех уже арестованных старых большевиков, которых Сталин решил предать суду Ольберга не пришлось вынуждать к этому.
 
Ему просто объяснили, что поскольку он отличился в борьбе с троцкистами, теперь его выбрали для выполнения почётного задания: он должен помочь партии и НКВД ликвидировать троцкизм и разоблачить Троцкого на предстоящем судебном процессе как организатора заговора против советского правительства. Ему было сказано, что, независимо от того, какой приговор суд вынесет ему лично, его освободят и направят на ответственную должность на Дальнем Востоке.

Ольберг подписывал все "протоколы допросов", какие только НКВД считал нужным составить. Подписал, в частности, признание, что он, Ольберг, был послан Седовым в СССР, по указанию Троцкого, с заданием организовать террористический акт против Сталина. По прибытии в Советский Союз он поступил работать преподавателем в город Горький, где установил контакт с другими троцкистами; они совместно разработали план убийства Сталина. Этот план, по Ольбергу, заключался в том, чтобы послать в Москву для участия в первомайской демонстрации студенческую делегацию, состоящую из убеждённых троцкистов, и руками этих студентов убить Сталина, когда он будет стоять, как обычно, на мавзолее. Ольберг показал также, что он является агентом гестапо, причём Троцкому это, разумеется, было известно.

Чтобы придать "троцкистскому заговору" больший размах, Молчанов приказал Ольбергу обрисовать в качестве террористов также его ближайших друзей по Латвии и Германии, бежавших в 1933 году в СССР от гитлеровских преследований. Необходимость в предательстве такого рода застала Ольберга врасплох. Он понимал, из каких соображений Сталин ополчился против Зиновьева, Каменева и Троцкого, но не мог понять, зачем всемогущему НКВД накапливать ложные свидетельства против этой маленькой кучки беглецов, которым посчастливилось найти в СССР убежище. Ольберг умолял Молчанова не заставлять его клеветать на своих личных друзей, но тот напомнил ему, что приказы следует исполнять, а не критиковать.

Ольберг не отличался ни смелостью, ни сильной волей. Хотя он знал, что является лишь мнимым обвиняемым, как в дальнейшем станет мнимым подсудимым, тем не менее суровая тюремная обстановка и безнадёжность положения прочих обвиняемых по этому делу сделали его робким и боязливым. Он опасался, что сопротивление домогательствам Молчанова обернется немедленным переводом его из мнимых обвиняемых в категорию "настоящих", и подписал в конечном счёте всё, что ему предлагалось засвидетельствовать.

В официальном отчёте о судебном процессе - первом из московских процессов тех лет - из всех друзей Ольберга был упомянут лишь один: молодой человек, по имени Зорох Фридман (Ольберг именовал его "агентом гестапо"). Однако в неопубликованных протоколах допросов, подписанных Ольбергом в НКВД, я в своё время видел и другие имена. Всё это были его друзья, которых ему было приказано оклеветать. Хорошо помню, что среди них были братья Быховские, по профессии химики, нужные Молчанову в качестве "изготовителей бомб" для террористов. Встречалось там также имя некоего Хацкеля Гуревича, готовившего якобы убийство Жданова, который сменил Кирова на посту первого секретаря Ленинградского обкома.

Другим эффективным орудием в руках НКВД стал Исаак Рейнгольд. Я знал его ещё с 1926 года. Это был крупный тридцативосьмилетний мужчина с привлекательным, энергичным лицом. Он элегантно одевался и внешне походил скорее на дореволюционного аристократа, нежели на советского партийца. Не будучи старым членом партии, Рейнгольд благодаря своим незаурядным способностям и родству с народным комиссаром финансов Григорием Сокольниковым, быстро выдвинулся на ответственные должности в правительстве.
 
Двадцати девяти лет он вошёл в состав советской экономической делегации, которая вела переговоры с французским правительством, и был назначен членом коллегии народного комиссариата финансов. На даче Сокольникова Рейнгольд встречал многих видных большевиков, в том числе Каменева. Подобно тысячам молодых партийцев, Рейнгольд примкнул было вначале к оппозиции, однако вскоре отошёл от неё, перестал активно участвовать в партийной работе и отдавал все свои силы административной деятельности. К моменту ареста он был председателем Главхлопкопрома.

Когда в начале 1936 года руководство НКВД и Ежов отбирали кандидатов для предстоящего процесса, их выбор пал на Рейнгольда по той простой причине, что его личное знакомство с Каменевым и Сокольниковым давало шанс использовать его как свидетеля против них обоих. С другой стороны, принадлежность Рейнгольда, пусть кратковременная, к оппозиции позволяла его шантажировать.
Итак, Рейнгольда арестовали. Следователи заявили ему: НКВД располагает информацией, что Каменев вовлёк его в террористическую организацию, и потребовали, чтобы он помог разоблачить Каменева и Зиновьева как руководителей заговора, направленного против советского правительства. Молчанов всячески убеждал Рейнгольда, что только показания, разоблачающие этих людей, могут спасти его, Рейнгольда, жизнь. Тем не менее, Рейнгольд неистово отрицал своё участие в каком бы то ни было заговоре и уверял Молчанова, что до 1929 года в глаза не видел Каменева.

Так ничего и не добившись, Молчанов передал Рейнгольда следственной группе, возглавляемой заместителем начальника Оперативного управления НКВД Чертоком, отъявленным негодяем и садистом. Черток и его люди бились с Рейнгольдом чуть ли не три недели. Они подвергали его непрекращающимся допросам, длившимся иногда по сорок восемь часов без перерыва на еду и сон; играли на его семейных чувствах, подписывая в его присутствии ордер на арест всей его семьи. Однако трёх недель оказалось недостаточно, чтобы сломить волю и железное здоровье Рейнгольда.

Когда обычные инквизиторские приёмы были исчерпаны, Молчанов, по совету Ежова, прибег к такому трюку. Рейнгольда на несколько дней оставили в покое. Затем неожиданно подняли среди ночи, доставили из камеры к следователю и предъявили ему фальшивое постановление Особого совещания при НКВД. В этой бумаге, заверенной официальной печатью, говорилось, что Исаак Рейнгольд приговорён к расстрелу за участие в троцкистско-зиновьевском заговоре, а члены его семьи подлежат ссылке в Сибирь.

Молчанов на правах старого знакомого Рейнгольда посоветовал ему написать прошение о помиловании непосредственно на имя секретаря ЦК партии Ежова. Пусть, дескать, тот распорядится отсрочить исполнение смертного приговора и пересмотреть дело. Рейнгольд последовал совету и тут же написал длинное заявление, адресованное Ежову. Следующей ночью Рейнгольда опять привели к Молчанову. Молчанов сообщил ему, что Ежов прочитал заявление и распорядился, чтобы постановление Особого совещания было отменено, однако лишь при условии, что Рейнгольд согласится помочь следствию "вскрыть преступления троцкистско-зиновьевской банды".
 
Получалось, что судьба Рейнгольда отныне в его собственных руках. Его отказ от показаний, направленных против Зиновьева и Каменева, автоматически приведёт смертный приговор в исполнение, и, напротив, согласие признать то, что требует следствие, означает спасение, Молчанов не сомневался, что Рейнгольд, проведший последние сутки под угрозой нависшей над ним гибели, жадно ухватится за ежовский вариант. Но Рейнгольд оказался более мужественным человеком, чем ожидал Молчанов. Он выдвинул встречное условие: он согласен подписать любые показания, направленные как против него самого, так и против других людей, но только в том случае, если представитель ЦК партии заявит ему, что партия считает его ни в чём не повинным, однако интересы партии требуют именно таких признаний, каких домогаются от него. Молчанов предупредил Рейнгольда, что попытки диктовать какие-то встречные условия могут расценить как отказ принять требование Ежова Это может плохо кончиться. Однако Рейнгольд стоял на своём.

На следующий день Молчанов доложил Ягоде, как обстоят дела с Рейнгольдом. Стремясь получить наконец хоть какие-то свидетельства вины Каменева и Зиновьева, Молчанов, был склонен принять условие, выдвинутое Рейнгольдом. Но Ягода был решительно против. Он запретил Молчанову "торговаться с такой мелкой сошкой, как Рейнгольд", будучи уверен, что Рейнгольд и без того сдастся, если его ещё некоторое время подержать на грани жизни и смерти.

Между тем время шло
 
Сталин с нетерпением ожидал результатов следствия, а в активе НКВД было пока лишь одно свидетельское показание, направленное против обвиняемых троцкистов, да и то было подписано Ольбергом, тайным энкаведистским агентом. Вдобавок в нём не содержалось никакой компрометирующей информации о Зиновьеве и Каменеве. Требовалось что-то срочно предпринять, дабы следствие сдвинулось с мёртвой точки.

Наконец Ежов вмешался лично. Он выразил удивление, почему это НКВД пытается "ломиться в открытую дверь" Ежов вызвал, Рейнгольда из тюрьмы и от имени ЦК заявил ему, что свою невиновность и преданность партии Рейнгольд может доказать, только помогая НКВД в изобличении Зиновьева и Каменева. После этого разговора поведение Рейнгольда полностью изменилось. Из непримиримого противника следователя Чертока он превратился в его ревностного помощника. Он подписывал всё, что требовалось следствию, и даже помогал следователям редактировать собственные показания.
В противоположность Ольбергу Рейнгольд ни разу не поинтересовался, какой приговор могут ему вынести. Он полагался на порядочность и совестливость Сталина и Ежова.
 
Со временем мы увидим, какую огромную помощь Рейнгольд оказал НКВД в подготовке фальсифицированного процесса. На суде он оказался не только главным орудием НКВД, но неосновным помощником прокурора Вышинского. Рейнгольда использовали несравненно шире, чем Ольберга. Являясь иностранцем и постоянно живя за границей, Ольберг не мог стать непосредственным свидетелем "враждебной деятельности" Зиновьева, Каменева и других бывших партийных вожаков. Напротив, Рейнгольд, крупный советский работник, вполне мог сойти за участника тайных встреч и совещаний с бывшими вождями оппозиции.

Рейнгольдом было подписано, в частности, показание, где говорилось, что, являясь членом троцкистско-зиновьевской организации, он подготавливал убийство Сталина, вообще же развивал свою преступную деятельность под личным руководством Зиновьева, Каменева и Бакаева. Кроме того, Рейнгольд засвидетельствовал, что убийство Кирова было организовано Зиновьевым и Каменевым и что террористические акты планировались не только против Сталина, но и против Молотова, Ворошилова, Кагановича и прочих вождей.

Он оказался настолько полезным "свидетелем" что организаторы судебного процесса решили не ограничиваться его показаниями против Каменева и Зиновьева, как было задумано вначале. Теперь он подписывал показания чуть ли не против всех бывших партийных деятелей, которые должны были пригодиться на последующих процессах. По требованию Ежова, он оклеветал в своих показаниях бывшего главу советского правительства - Рыкова, бывших членов Политбюро - Бухарина и Томского, оклеветал также Ивана Смирнова, Мрачковского и Тер-Ваганяна.

Сотрудничество Рейнгольда с руководителями следствия зашло так далеко, что временами они просто забывали, что он является обвиняемым. Отсюда и такая странность в "свидетельских показаниях" Рейнгольда: они принадлежат словно бы не раскаивающемуся террористу, только накануне замышлявшему убийство Сталина, а негодующему обвинителю. Он гневно характеризует организацию, к которой якобы принадлежал, как "контрреволюционную террористическую банду убийц, пытавшуюся подорвать могущество страны всеми доступными ей средствами".

Показания Рейнгольда, тщательно выверенные Мироновым, начальником Экономического управления НКВД, и Аграновым, Ягода передал Сталину. На следующий день Сталин вернул эти бумаги с поправками, вызвавшими невероятный переполох среди руководства наркомата внутренних дел: из показаний, где Рейнгольд свидетельствует, что Зиновьев настаивал на убийстве Сталина, Молотова, Кагановича и Кирова, Сталин собственноручно вычеркнул фамилию Молотова. Ягоде ничего не оставалось, как распорядиться, чтобы руководители следственных групп не упоминали эту фамилию в показаниях обвиняемых, касающихся покушений на вождей партии и государственных деятелей. Было очевидно, что между Сталиным и Молотовым возникло какое-то разногласие и Молотов может в любой момент бесследно исчезнуть с политического горизонта страны, как это ранее произошло с главой правительства РСФСР Сырцовым, прежним сталинским фаворитом. Работники НКВД знали, что от Сталина можно ожидать всего: сегодня он вычёркивает Молотова из списка жертв, намеченных заговорщиками, а назавтра потребует включить его уже в списки участников этого заговора, замышлявших убийство "вождей".

Ввиду того что этот эпизод интересен с точки зрения трактовки московских процессов как орудия сталинских политическим интриг, я вернусь к нему в одной из последующих глав. В показания Рейнгольда Сталин внёс и другие исправления. Иногда они носили деловой характер, однако нередко были такого сорта, что руководители НКВД, перечитывая их, едва могли сдержать ироническую усмешку, а то и начинали, втихомолку хихикать. Например, прочитав в показаниях Рейнгольда, что Зиновьев настаивал на необходимости убить не только Сталина, но также и Кирова, Сталин сделал такую приписку: "Зиновьев заявил: недостаточно свалить дуб, все молодые дубки, поднявшиеся вокруг, тоже должны быть вырваны".

К удовольствию Сталина, государственный обвинитель Вышинский дважды повторил на суде это цветистое сравнение, В другом абзаце тех же показаний, где Рейнгольд рассказывает, как Каменев пытался обосновать необходимость террористических методов, Сталин вставил такую фразу, будто бы произнесённую Каменевым: "Сталинское руководство сделалось прочным, как гранит, и глупо было бы надеяться, что этот гранит сам даст трещину. Значит, надо его расколоть"
 
Ещё одним орудием организаторов процесса сделался Рихард Пикель. Он не был старым членом партии и понадобился следствию только потому, что когда-то заведовал зиновьевским секретариатом. Ежов и Ягода полагали, что это обстоятельство придаст показаниям Пикеля против Зиновьева необходимую убедительность.

Я довольно хорошо знал Пикеля. Он был добродушным, обходительным человеком, сентиментальным от природы. В юности писал лирические стихи, потом перешёл на прозу и стал членом Союза советских писателей. В своё время Пикель принимал активное участие в гражданской войне, был руководителем политотдела 16-й армии. Как и Рейнгольд, он примкнул к оппозиции, но ненадолго. Порвав с ней, он не занимал сколь-нибудь значительных постов, а непосредственно перед арестом был директором и одновременно политическим руководителем московского Камерного театра. Пикель любил театр и был вполне удовлетворён своей должностью. От политической деятельности он ушёл и посвящал свой досуг литературной работе и романтическим похождениям, в которых участвовали молодые актрисы его театра. Кроме того, он увлекался игрой в покер, по большей части в обществе видных сотрудников НКВД. В эту среду он охотно был принят как искусный карточный игрок и "компанейский парень". Вдобавок его весьма жаловали жёны этих деятелей.

Выходные Пикель проводил чаще всего на загородных дачах высокопоставленных чекистов, свободно пользуясь их персональными машинами и прочими жизненными благами. В 1931 году он всё лето провёл на даче начальника московского областного управления НКВД, невдалеке от сталинской резиденции. Благодаря покровительству своих друзей из НКВД он совершил два приятных заграничных путешествия - одно по Европе, другое в Южную Америку. Друзья Пикеля были искренне огорчены, узнав, что Ежов и Ягода решили ввести его в новый судебный спектакль в качестве подсудимого. Они пытались заступиться за него, но тщетно. Впрочем, они смирились с необходимостью его ареста, когда Ягода сказал им, что Пикель не будет отбывать назначенного наказания в лагере. Его поставят прорабом на одну из крупных строек, находящихся в ведении НКВД.

Пикель был прямо-таки сражён внезапным арестом. Тем не менее, несмотря на свою природную деликатность, он довольно долго оказывал сопротивление следователям и отказывался наговаривать на себя и на своего бывшего шефа Зиновьева. Ягода решил прибегнуть к помощи своих подчинённых из числа друзей Пикеля. Это были начальники различных отделов НКВД - Гай, Шанин и Островский. Отныне следствие приняло в глазах Пикеля характер почти семейного дела. Ему уже не задавали формальных вопросов: "Назовите вашу фамилию! Назовите ваше имя! Сколько времени вы принадлежали к оппозиции?" От Пикеля не требовали больше, чтобы он называл сидящих перед ним энкаведистов "гражданин следователь", он мог запросто обращаться к ним по имени: "Марк", "Шура", "Иося". Если б сюда на стол ещё колоду карт, - всё выглядело бы, как раньше, на свободе - за игрой в добрый старый покер.
 
Однако напротив "Марка", "Шуры" и "Иоси" Пикель сидел теперь в качестве заключённого. Они откровенно сказали ему, что не смогли спасти его от ареста, - "этого потребовали сверху", но если он согласится помочь НКВД своими показаниями против Зиновьева и Каменева, - они обещают ему, что, каким бы ни был приговор суда, Пикель отбудет свой срок не в лагере, а "на воле", в качестве одного из руководителей затеваемой крупной стройки на Волге, Пикель сдался. Он просил только, чтобы ему устроили встречу с самим Ягодой, который должен подтвердить все эти обещания. Ягода согласился побеседовать с Пикелем и всё великодушно подтвердил, после чего Пикеля передали в распоряжение Миронова, который составил ему текст требуемых от него показаний. В мироновском кабинете состоялась встреча Пикеля с его давним приятелем Рейнгольдом - тот был в ведении Миронова. Так Пикель занял предназначенное ему место в сценарии будущего судебного процесса.

В своих показаниях, подготовленных Мироновым, Пикель признал, что по настоянию Зиновьева он совместно с Бакаевым и Рейнгольдом готовил покушение на Сталина. Он подтвердил также свидетельство Рейнгольда, что бывший троцкист Дрейцер пытался организовать покушение на жизнь Ворошилова. Но основная часть показаний Пикеля была направлена против Зиновьева.
В противоположность Рейнгольду, который уже с готовностью подписывал всё, что от него требовали, и притом верил, что выполняет задание партии, Пикель, как правило, воздерживался от ложных показаний против других обвиняемых. Исключение он делал только для Зиновьева, ибо считал себя связанным обещанием, данным Ягоде.
 
От него требовали, чтобы он свидетельствовал и против остальных обвиняемых, однако Пикель выработал для себя такое правило: если арестованный "сознался" или был оговорен другими обвиняемыми, - тогда и Пикель соглашался подтвердить эти показания. В то же время он категорически отказывался клеветать на людей, в отношении которых НКВД не располагал ещё компрометирующими данными. Рейнгольд, со свойственной ему энергией, самозабвенно бросился на помощь следователям; Пикель, напротив, был воплощением апатии и инертности. Постепенно он утрачивал свойственную ему общительность, сделался вовсе некоммуникабельным и оказался в состоянии глубокой депрессии.

Между тем, как мы знаем, Пикелю была отведена исключительно важная роль свидетеля, выступающего персонально против Зиновьева. Поэтому руководителей следствия начало беспокоить его душевное состояние. Они опасались за его рассудок. Тогда Ягода приказал его бывшим друзьям навестить Пикеля в тюрьме и проявить к нему внимание и сочувствие. Пикеля перевели в лучшую камеру, где Шанин, Гай и Островский стали навещать его довольно часто. Захватив с собой колоду карт, бутерброды, кое-какие напитки, они порой засиживались в его обществе до глубокой ночи. Эти посещения приободрили Пикеля. Он воспрял духом, острил, как в доброе старое время, и, кажется, иногда даже забывал, где находится. Но вдруг, как бы спохватившись, становился серьёзным, и у него вырывалось: "Ох, ребята, боюсь, вы меня впутали в грязное дело. Смотрите, как бы вам не лишится классного партнера!"

Показания Валентина Ольберга, Исаака Рейнгольда и Рихарда Пикеля дали руководству НКВД необходимый материал для обвинения Зиновьева, Каменева, Смирнова, Бакаева, Тер-Ваганяна и Мрачковского. Таким образом, создалась основа для открытого судебного процесса. Теперь его организаторам предстояло использовать ложные показания для шантажа бывших деятелей оппозиции и выжать из них "признания" об их участии в антиправительственном заговоре.

Правда, свидетельств Ольберга, Рейнгольда и Пикеля было далеко не достаточно. Чтобы ликвидировать не только вожаков оппозиции, но и её рядовых участников, Сталину требовалось продемонстрировать на процессе, что в сферу её действий входила вся страна, её террористические группы орудовали почти во всех областях Советского Союза.

Из дальних тюрем и лагерей в Москву ежедневно доставлялись всё новые участники оппозиции. По сталинскому замыслу, они должны были изображать членов террористических групп. Из этого "сырья" следователи НКВД отбирали, а затем и "обрабатывали" рядовых участников предстоящего судебного спектакля.

Но если руководству НКВД сравнительно легко дались "признания" таких людей, как Рейнгольд и Пикель, следователи среднего звена, действовавшие параллельно, никак не могли добиться нужного результата. Заключённые, с которыми они имели дело, упорно отказывались признать, что они готовили террористические акты. К тому же у большинства из них было железное алиби - ведь уже несколько лет они находились в тюрьмах, лагерях или в ссылке, в отдалённых частях страны. Молчанов поторапливал следователей; их самолюбие страдало оттого, что нужных начальству результатов не получалось, и они падали с ног от усталости.
 
Наконец, осознав безнадёжность ситуации, на очередном совещании у Молчанова они высказали свои претензии: они не располагают надёжными средствами, чтобы "загнать подследственных в угол" и выжать из них признания. Циркуляр Ягоды, запрещающий применять угрозы и посулы, фактически разоружает их в борьбе с подследственными.
Молчанов разыграл крайнее изумление. Он просто не может поверить, чтоб они, опытные чекисты, с таким многолетним стажем работы в "органах", так уж буквально понимали циркуляр народного комиссара!

- Чекист должен быть не только хорошим следователем, но и грамотным политиком, - многозначительно заявил Молчанов. - Он должен уметь рассудить, что имеет к нему отношение, а что не имеет, что написано для него, а что - просто из соображений высшей политики.
- Но как же это различить? - спросил один из следователей. - Циркуляр подписан самим наркомом и предназначен именно для нас!
- Теперь вы знаете, как! - отрезал Молчанов. - Я вам говорю это официально, от имени наркома: идите к своим подследственным и задайте им жару! Навалитесь на них и не слезайте с них до тех пор, пока они не станут сознаваться!

Каждый из присутствующих знал, кому принадлежит эта циничная фраза. Её ещё в 1931 году употребил Сталин, когда тогдашний начальник Экономического управления НКВД Прокофьев докладывал ему о деле арестованных меньшевиков Суханова, Громана, Шера и других. Недовольный тем, что Прокофьеву не удаётся заставить их сознаться, будто они вели переговоры с генеральными штабами иностранных государств, Сталин заявил ему: "Навалитесь на них и не слезайте, пока они не начнут сознаваться"

Отныне следователи всеми силами старались наверстать упущенное. Тем не менее, на первых порах всё оставалось по-прежнему. За две недели, прошедшие после совещания у Молчанова, целая армия следователей сумела вырвать "признание" только у одного из обвиняемых. Между тем Сталин ежедневно справлялся о ходе следствия. Чтобы как-то ускорить дело, Молчанов с согласия Ягоды собрал ещё одно совещание следователей, пригласив на него секретаря ЦК партии Ежова.

На совещании тот произнёс речь, подчеркнув исключительную важность предстоящего процесса для всей партии, и призвал следователей быть более твёрдыми и беспощадными с врагами партии. Ежов пересыпал своё выступление избитыми лозунгами вроде: "Нет таких крепостей, которые большевики не сумели бы взять!", обращался к самолюбию следователей. Однако наибольшее впечатление на собравшихся произвело одно место в его речи, где зазвучала новая нога, обращённая непосредственно к ним: "Если, - сказал Ежов, - кто-то из вас испытывает сомнения и колебания, если кто-нибудь по той или иной причине чувствует, что он не в силах справиться с троцкистско-зиновьевскими бандами, - пусть скажет, и мы освободим его от следовательской работы". Все прекрасно понимали, что за этим последует: отказ вести дело "троцкистско-зиновьевских бандитов" будет расценен как протест против организации самого "дела", и отказавшегося ждёт немедленный арест. Каждый теперь осознал, что, не сумев добиться признания подследственного, он рискует быть заподозренным в сочувствии ему, Ближайшая же неделя дала неожиданно большое число "признаний".
 
Одна из следственных групп, возглавляемая начальником отдела Специального политического управления НКВД Южным - человеком насквозь аморальным и бесчестным - добилась признаний сразу от пяти заключённых, показания которых затронули к тому же Зиновьева и Каменева. Это были преподаватели марксизма-ленинизма из Ленинграда и Сталинграда, только недавно попавшие в тюрьму и никогда не принадлежавшие ни к какой оппозиции. Им предъявлялось обвинение только в том, что в их учебных заведениях действовали нелегальные троцкистские кружки. Секрет успеха Южного был прост: узнав, как большое начальство поступило с Рейнгольдом и Пикелем, он применил к бедным преподавателям тот же нехитрый приём.

Молчанов, дознавшись об этом, собрал специальное совещание, на котором сурово критиковал поведение Южного и его помощников. В данном случае нельзя было, оказывается, уговаривать подследственных дать показания против Зиновьева и Каменева "в интересах партии", необходимо было заставить их осознать тяжесть своих преступлений и раскаяться. "Такая работа, - негодовал Молчанов, - не имеет ничего общего с подлинным следствием!"

"Я мог бы, - продолжал он, - хоть сейчас выйти на Лубянскую площадь, созвать сотню партийцев и сказать им, что партийная дисциплина требует от них дать показания против Зиновьева и Каменева в интересах партии. За какой-нибудь час я соберу сотню таких заявлений за их подписями! Никто не давал вам права обращаться к арестованным от имени партии! Методы такого рода, - поучал Молчанов, - могут применяться только в виде исключения по отношению к особо важным обвиняемым, да и то лишь по специальному разрешению товарища Ежова. А вам необходимо вести следствие так, чтобы арестованный ни на секунду не усомнился, что вы действительно считаете его виновным. Можете играть на его любви к семье, на специальном постановлении, касающемся детей, в общем, на чём хотите, но соглашаться с арестованным, что он лично не виновен, и такой ценой получать его признание - абсолютно недопустимо!"

Сделав троицу Ольберг-Рейнгольд-Пикель своим послушным орудием, организаторы процесса начали расширять масштабы дела. Для начала НКВД арестовал тех, на кого наговорил его же тайный агент Ольберг, да к тому же по указке Молчанова. Многочисленные аресты были произведены в Минске, где Ольберг, направляясь из Германии в Москву, останавливался у своих родственников, и в Горьком, где он работал преподавателем. Среди арестованных в Горьком я припоминаю Елина - члена бюро Горьковского обкома, Федотова - директора пединститута, Соколова, Кантора и Нелидова - преподавателей того же института.

Это был тот самый Елин, сигнализировавший в НКВД и в ЦК партии о своих подозрениях насчёт Ольберга и получивший по телефону от Ежова приказ не чинить Ольбергу препятствий. Таким образом, Елин понял, что Ольберг - вовсе не эмиссар Троцкого, каким организаторы процесса рассчитывали представить его стране, а тайный агент НКВД. В общем, Елин знал слишком много, почему и был расстрелян без всякого судебного приговора. Его имя, однако, было упомянуто Ольбергом на суде, когда тот перечислял террористов, якобы готовивших убийство Сталина.

Директор пединститута Федотов, тоже "выданный" Ольбергом, находился под следствием сначала в Горьком, в областном управлении НКВД, а в дальнейшем - в Москве, где его допрашивали под присмотром Молчанова и Когана. Мне довелось читать федотовские показания, и я полагал, что этот человек, представленный в них активным пособником Ольберга в подготовке покушения на Сталина, займёт видное место на скамье подсудимых. Однако на суде он не появился. Возможно, организаторы процесса не вполне ему доверяли и опасались, как бы он не переменил своих показаний, данных на следствии в НКВД.

Среди тех, кто был замешан в дело самим Федотовым, правда, по требованию Молчанова, оказался известный физик академик Иоффе, работавший в Ленинграде. Но когда на совещании в Кремле Молчанов докладывал о показаниях Федотова Сталину, тот сказал: "Вычеркните Иоффе. Он ещё может нам понадобиться!" Эта реплика была полной неожиданностью для Молчанова - не кто иной, как Сталин, двумя неделями ранее распорядился, чтобы Иоффе фигурировал в показаниях Федотова как один из его сообщников...

Следствие по делам Соколова и Нелидова, преподавателей Горьковского пединститута, упоминавшихся в показаниях Ольберга, было поручено Кедрову. Кедров был сотрудником Иностранного управления НКВД и входил в группу следователей, возглавляемую Борисом Берманом, заместителем начальника этого управления. В данном случае речь идёт о так называемом Кедрове-младшем, которому было тогда года тридцать два. Он принадлежал к семье старых революционеров: его отец, по образованию физик, жил в своё время в Швейцарии вместе с Лениным. После Октябрьской революции Кедров-старший был назначен членом коллегии ВЧК и прославился чрезвычайно жестокой расправой над бывшими царскими офицерами в Архангельске, учинённой, как только Красная армия заняла этот город. Двумя годами позже Кедров был признан душевнобольным. Он прошёл курс лечения и постепенно выздоровел, однако врачи признали, что он больше не может занимать руководящие должности, и ЦК назначил ему персональную пенсию.

Внешность Кедрова-старшего была весьма примечательной. Высокий, всегда держащийся прямо, с красивым, смуглым лицом и большими чёрными, горящими, как угли, глазами, он казался мне воплощением мятежного, бунтарского духа. Его чёрные как вороново крыло волосы, всегда были взлохмачены. Необыкновенно выразительные глаза Кедрова постоянно как бы искрились. Возможно, это были искры безумия. Кедров-младший походил на отца, но не унаследовал его яркую и оригинальную внешность. Он был осторожен, замкнут, вечно поглощён своей работой. Не одарённый способностью к критическому мышлению, он воспринимал всё исходящее от партии и от начальства как непреложную истину.

Соколов был быстро сломлен Кедровым. Он согласился подтвердить показание Ольберга насчёт студенческой делегации, которая будто бы намеревалась совершить покушение на Сталина во время первомайской демонстрации на Красной площади. Кедров воспользовался привязанностью Соколова к своей семье, которую он стремился оградить от преследований, и его глубокой приверженностью партийной дисциплине. Преподаватель истории, обязанный ежедневно внушать студентам ненависть к вождям оппозиции, Соколов в принципе не возражал против того, чтобы подписать ложные показания, необходимые ЦК партии для дискредитации Троцкого, Зиновьева и Каменева. Фактически Соколова интересовал лишь один вопрос: что его вернее спасёт - подписание требуемых от него "признаний" или, напротив, отказ от самооговора.

Если бы Соколов мог рассчитывать на то, что суд беспристрастно рассмотрит выдвинутые против него обвинения и защитит его от домогательств НКВД, он, несомненно, держался бы твёрдо. Но такой надежды у него не было. Как опытный партийный пропагандист, он понимал: коль скоро дело идёт о дискредитации Троцкого, Зиновьева и других политическим противников Сталина, суд будет всего лишь играть роль вспомогательного средства, подчинённого ЦК. И в данном случае как суд, так и НКВД руководствуются директивами, получаемыми из одного и того же источника. Ясно, что Соколову не оставалось ничего другого, как подчиниться нажиму следователя и сдаться на милость НКВД.

Кедров добился "признания" ещё пяти арестованных. Никто доподлинно не знал, в чём секрет его воздействия на подследственных. Молчанов был так доволен его работой, что упомянул его как умелого следователя на очередном совещании.

Однажды вечером мы с Борисом Берманом шли по одному из коридоров НКВД, направляясь к начальнику Иностранного управления Слуцкому. Вдруг нас остановили душераздирающие вопли, доносящиеся из кедровского кабинета. Мы распахнули дверь и увидели сидящего на стуле Нелидова, преподавателя химии Горьковского пединститута, который, между прочим, был внуком царского посла во Франции. Лицо Нелидова было искажено страхом. Следователь Кедров находился в состоянии истерического бешенства. Увидев Бермана, который был его начальником, Кедров возбуждённо принялся объяснять, что только что Нелидов сознался, что хотел убить Сталина, а затем вдруг отказался от своих же слов. "Вот, вот! - истерически выкрикивал Кедров. - Вот, смотрите, он написал: "Я признаю, что был участником..." и вдруг остановился и не пожелал продолжать. Это ему так не пройдёт... я задушу его собственными руками!"

Столь невыдержанное поведение Кедрова в присутствии начальства поразило меня. Я с удивлением смотрел на него - и внезапно увидел в его глазах то же фосфорическое свечение и те же перебегающие искорки, какими сверкали глаза его безумного отца. "Глядите! - продолжал кричать Кедров. - Он сам это написал!.."

Кедров вёл себя так, словно по вине Нелидова лишился чего-то самого ценного в жизни, точно он был жертвой Нелидова, а не наоборот. Я внимательно посмотрел на Нелидова. Это был молодой человек лет тридцати, с тонким лицом типичного русского интеллигента. Кедров совершенно очевидно внушал ему ужас. Он обратился к нему с виноватой улыбкой: "Я не знаю, как это могло случиться со мной... Рука отказывается писать". Берман приказал Кедрову прекратить допрос и отослать арестованного обратно в камеру.

Войдя к Слуцкому, мы сообщили ему об этом эпизоде. Тут я узнал, что такие сцены наблюдаются не впервые. Берман рассказал Слуцкому и мне, что несколько дней назад он и другие сотрудники бросились к кабинету Кедрова, услышав дикие крики, доносившиеся оттуда. Они застали Кедрова вне себя: разъярённый, он обвинял заключённого - это был Фридлянд, профессор ленинградского института марксизма-ленинизма - в попытке проглотить чернильницу, стоящую у него на столе. "Я остолбенел, - рассказывал Берман, - увидев эту самую чернильницу - массивную, из гранёного стекла, размером в два мужских кулака... "Как вы можете, товарищ Кедров! Что вы такое говорите!" - бормотал Фридлянд, явно запуганный следователем. Тут мне пришло в голову, - продолжал Берман, - что Кедров помешался. Если б вы послушали, как он допрашивает своих арестованных, без всякой логики и смысла, - вы бы решили, что его надо гнать из следователей... Но некоторых он раскалывает быстрее, чем самые лучшие следователи. Странно, - похоже, он имеет какую-то власть над ними..."

Берман добавил, что после эпизода с чернильницей он пошёл к Молчанову и просил его отстранить Кедрова от следственной работы, но Молчанов на это не согласился и ответил, что пока Кедрову удаётся выжимать признания из арестованных, он его не уводит.

Многие зарубежные критики московских процессов высказывали предположение, что признания обвиняемых объясняются действием гипоноза или же специальных лекарств. Но мне никогда не приходилось слышать от следователей об использовании подобных средств, по крайней мере на первом из судебных процессов. Если такие методы и применялись, мне о них ничего не известно. Но я не сомневаюсь, что Кедров обладал способностью гипнотического внушения, хотя, может быть, и сам того не сознавал. Думается, что случай с Нелидовым был явным примером такого воздействия.
И всё же Кедрову не удалось сломить Нелидова. Тот обладал одним серьёзным преимуществом перед остальными обвиняемыми: он принадлежал к аристократической семье, разорённой революцией, не состоял в партии и потому не испытывал абсолютно никакого чувства "партийного долга". Никакой казуистикой его нельзя было убедить, что он обязан стать на колени перед партией и оговорить себя, сознавшись в попытке подрыва её "монолитного единства". Так сорвалось намерение организаторов процесса продемонстрировать сотрудничество троцкистов с внуком царского посла на общей для них "террористической платформе".

Как-то вечером, возвращаясь домой со службы, я услышал позади торопливые шаги. Оглянувшись, я увидел Кедрова, который спешил, пытаясь меня догнать. Я вспомнил, что в этот день он дважды звонил мне, пытаясь договориться о встрече, но я был занят и не смог поговорить с ним. Теперь, поравнявшись со мной, Кедров объяснил, что он хотел посоветоваться по личному и очень деликатному вопросу, который он не может обсудить с кем бы то ни было другим.

Дело заключалось в следующем. У его родителей есть друг, по фамилии Ильин, безупречный партиец, с которым они подружились ещё до революции, в сибирской ссылке. Ильин с женой до сих пор частенько заглядывали к Кедровым попить чайку и поболтать о том, о сём. "Они были у нас позавчера, в воскресенье, - тревожно произнёс Кедров, - а вчера их арестовали..." Он смотрел на меня с явным беспокойством, точно мнительный пациент, ожидающий врачебного диагноза.

"Как вы думаете, - продолжал он, - должен ли мой отец направить в ЦК партии такое письменное заявление: он мол считает своей обязанностью сообщить, что, будучи нашими старыми знакомыми, ещё со времён сибирской ссылки, Ильины время от времени заглядывали к нам и пили с нами чай?"

Такой вопрос меня не удивил. В те дни стало правилом, что каждый член партии, узнав об аресте своего знакомого, должен, не ожидая запроса со стороны властей, бежать в комиссию партийного контроля и там сообщить, какие отношения связывали его с арестованным. Это означало, что приятелю арестованного нечего скрывать от партии и он лоялен по отношению к ней. Такого рода исповедь была сродни так называемым "неделям милосердия", введённым средневековой инквизицией. В эти недели каждый христианин мог добровольно явиться в инквизицию и безнаказанно сознаться в ереси и связях с другими еретиками. Ясно, что новейшие, сталинские инквизиторы, как, впрочем, и их средневековые предшественники, нередко извлекали выгоду из этого обычая, получая порочащие сведения о лицах, которые уже подверглись преследованиям, и вскрывая всё новые очаги ереси.

Кедров с беспокойством ожидал, что я отвечу.

- Но ваш отец не вёл никаких антипартийных разговоров с Ильиными, не правда ли? - спросил я на всякий случай.
- Нет, что вы, никогда! - заверил Кедров.
- Тогда я не думаю, что ему надо писать какое-то заявление, - сказал я. - Ильины же не были исключены из партии, значит, партия им доверяла. Почему же ваши родители не должны были им доверять? Не так ли?
- Я очень рад, что вы так считаете! - воскликнул Кедров с деланным восторгом. - В самом деле: они распивали чаи не только с нами, но и с Дмитрием Ильичём, братом Ленина, и даже с самим Лениным, пока он был жив!
 
Ни гроша-то наша жизнь не стоит!
 
Следствие по делу продвигалось гораздо медленнее, чем хотелось бы Сталину. Руководители НКВД знали, что даже инквизиторские методы не гарантируют немедленных результатов. Сломить волю арестованных обычно удавалось только после того, как они были измотаны физически и морально, а это требовало времени. Сталин, однако, проявлял нетерпение. Чтобы ускорить ход следствия, Ежов и Ягода начали практиковать ночные обходы следственных кабинетов. Они взяли за правило появляться внезапно, между часом ночи и пятью часами утра. В каждом из кабинетов они задерживались минут на десять-пятнадцать, молча наблюдая, как следователь "работает" Эти ночные визиты держали следователей в состоянии непрерывного нервного возбуждения и заставили их с удвоенной энергией обрабатывать арестованных целые ночи напролёт.

Первый более или менее значительный сдвиг произошел в мае 1936 года. В течение этого месяца "признания" были получены от пятнадцати обвиняемых. Из них около десяти находились в ведении сотрудников Секретного политического управления НКВД, возглавляемого Молчановым. Это дало ему основание обрушиться на следователей, переданных в его подчинение из других управлений: они дескать "просиживают ночи напролёт со своими подследственными, не проявляя энергии и решительности". На том же совещании Молчанов привёл такой пример: следователя Д. из Особого управления он застал во время ночного обхода спящим за столом. Дело было в три часа ночи; подследственный, сидя напротив Д., тоже задремал. Это было грубым нарушением дисциплинарных правил и могло бы иметь для Д. серьёзные последствия, если бы, например, арестованный, воспользовавшись случаем, выбросился из окна. Молчанов сурово осудил "таких следователей, как Д.", неустанно при этом восхваляя работников собственного управления. Между тем всё объяснялось просто.

Д., способный и опытный специалист в области следственной работы, был мало искушён в приёмах шантажа и моральных истязаний. Некоторое время он слушал Молчанова, не реагируя на его слова, но затем, не выдержав, встал и заявил, что в Особом отделе он успешно вёл не менее важные следственные дела, чем те, которые поручаются следователям Молчанова. К тому же действительная подоплека их успехов хорошо известна всем присутствующим.

Задетый за живое Молчанов спросил Д., на что он намекает. "Да всё очень просто, - отвечал тот. - И нечего удивляться, что признания получены именно вашими следователями. Ведь общее руководство следствием находится в руках вашего управления, вот ваши сотрудники и выбирают себе арестованных, у кого есть дети... А нам достаются те, у кого детей нет. Кроме того, ваши сотрудники вначале пробуют расколоть арестованного. Если он сдается, они оставляют его себе, а если выказывают упорство, передают нам".

Это была правда, хотя для Молчанова и малоприятная. Стремясь выслужиться перед высоким начальством и блеснуть своими кадрами, он распределял арестованных именно так, как обрисовал Д. Но слова его содержали и куда более глубокий подтекст: действительно, дети старых партийцев использовались следствием как заложники, и именно это способно было сломить даже самых стойких. Многие старые большевики, готовые умереть за свои идеалы, не могли переступить через трупы собственных детей - и уступали насилию.

Взбешённый Молчанов обвинил Д. в том, что тот пытается оправдать свою неспособность клеветой на других сотрудников. Он отстранил Д. от работы и направил наркому Ягоде рапорт, предлагая заключить Д. в Соловецкий концлагерь за то, что тот безответственно заснул при исполнении служебных обязанностей.

Марк Гай, непосредственный начальник Д., заступился за него перед Ягодой и отвёл угрозу концлагеря. Д. отделался сравнительно легко: его перевели с понижением из Москвы на периферию.
Тем временем следователей всё более изматывали эта лихорадочная работа, нервное напряжение и недосыпание. Их ослабевающая энергия поддерживалась только нажимом сверху, особенно ночными обходами начальства. Эти ночные визиты, впрочем, не обходились и без курьёзов.

Один из следователей, бывший рабочий, падая с ног от круглосуточных допросов, украдкой прихватил с собой бутылку водки. Будучи не в состоянии бороться со сном, он доставал из стола бутылку и делал глоток. Первые ночи это как-то выручало. Но однажды он, что называется, перебрал... На его беду, обход этой ночью делал сам Ягода со своим заместителем Аграновым. Они открыли дверь очередной камеры - и их глазам предстала такая картина. Следователь сидел на столе, жалобно восклицая: "Сегодня я тебя допрашиваю, завтра ты меня. Ни гроша-то наша жизнь не стоит!"
 
Арестованный стоял рядом и отечески
похлопывал его по плечу, пытаясь утешить
 
Студенты-террористы Горьковского пединститута, которых Ольберг. "выдал" под диктовку Молчанова, собирались убить Сталина во время первомайской демонстрации, стреляя в него из пистолета. Конечно, постановщики этого спектакля чувствовали, что всё это выглядит не слишком убедительно. Те, кто понимал что-то в огнестрельном оружии, сознавали, что у реальных террористов не было бы никакого шанса на успех такого покушения. Ведь студентам пришлось бы шагать в колонне демонстрантов на значительном расстоянии от мавзолея, где наверху во время демонстрации стоят члены Политбюро. Попасть из пистолета в Сталина - издалека, на ходу - нечего было и надеяться. Несравненно солиднее в такой ситуации выглядело бы намерение террористов воспользоваться бомбой. К тому же бомбы были традиционным оружием российских "цареубийц" ещё со времён "Народной воли". Арест преподавателя химии Нелидова навел следствие на мысль приписать ему изготовление бомб для террористов в химической лаборатории Горьковского пединститута.

Эта идея понравилась Ягоде с Ежовым, и они отрядили в Горький опергруппу под руководством Воловича, заместителя начальника Оперативного управления НКВД. В задачи группы входил обыск химической и физической лабораторий пединститута для получения вещественных доказательств, подкрепляющих версию. Ягода рассчитывал, что в институтских лабораториях наверняка найдутся какие-нибудь взрывчатые вещества, применяемые при научных исследованиях. Как только они будут обнаружены, следователи заставят Нелидова и других его сослуживцев показать на допросах, что взрывчатка принадлежала троцкистам и предназначалась для изготовления бомб.

Группа Воловича провела в Горьком дней шесть или семь. По возвращении любивший порисоваться Волович пригласил всех начальников управлений и их заместителей в кабинет Молчанова, где должен был состояться его доклад о сенсационных результатах поездки. Начал Волович с демонстрации бомб, изъятых при обыске лабораторий Горьковского пединститута. Он выложил на стол с полдюжины полых металлических шаров, диаметром около трёх дюймов. Шары были ржавыми и выглядели очень непрезентабельно.

С лукавой усмешкой Волович объявил, что это - оболочки для троцкистских бомб. Затем он во всеуслышанье зачитал несколько официальных документов, состряпанных им в Горьком. Один из документов удостоверял, что корпуса для бомб были обнаружены во время обыска зарытыми в песок в физической лаборатории пединститута, однако в списке оборудования лаборатории не значатся. Цель Воловича была ясна: показать, что шары принадлежали не лаборатории, а террористам, которые принесли их в институт и спрятали, чтобы в дальнейшем начинить взрывчатыми веществами.

- Когда один из лаборантов, - цинично повествовал Волович, - заметил, что эти корпуса дескать принадлежат лаборатории и когда-то применялись для физических исследований, я тут же его поймал: "Ага! Вам что-то о них известно? Присмотритесь-ка к ним получше и скажите мне, точно ли это те же самые!" Парень задрожал и сказал, что ошибся и видит их впервые.

Волович прочел также официальное заключение, составленное специалистом местного военного гарнизона. В заключении утверждалось, что эти металлические шары представляют собой корпуса для бомб и в случае заполнения взрывчатым веществом будут обладать "огромной разрушительной силой". Молчанов и его помощники не могли скрыть удовольствия от того, с какой ловкостью Волович сумел превратить безобидные металлические шары, совершенно очевидно относящиеся к оборудованию физической лаборатории, в зловещие "корпуса для бомб". Волович чувствовал себя героем. Документы, которые он прочел собравшимся, действительно производили некоторое впечатление. Что же касается шаров, то стоило взглянуть на них - и становилось ясно, что Волович попросту смошенничал. Начальник погранвойск Фриновский взял со стола один из шаров и, поглядывая на него с презрительной усмешкой, обратился к Воловичу:

- Если вам требуются корпуса для бомб, можете зайти ко мне, я вам дам настоящие. У меня найдутся любые гранаты, какие только пожелаете: немецкие, английские, японские. А те, что вы сюда привезли, для бомб не годятся. Любой, хоть мало-мальски разбирающийся в этом деле, скажет вам то же самое! После такой сцены энтузиазм сторонников "бомбовой" версии угас. Тем более что и Нелидов, предназначавшийся на роль конструктора бомб, по-прежнему отказывался подписывать ложные признания. Впрочем, организаторы процесса не смогли окончательно отвергнуть эту версию. Протокол обыска, произведённого в Горьковском пединституте, и другие бумаги, приведённые Воловичем, были присоединены к материалам дела. Но, насколько я помню государственный обвинитель не демонстрировал на суде эти металлические шары и не стремился обратить внимание судей на легенду насчёт бомб.
Зорох Фридман - герой, оставшийся неизвестным
---------------
[Фридман Зорох Иосифович. Род.13.03.1908, г.Фридрихштадт (Латвия), еврей, б/п, обр.незак.высшее, без определ. занятий, прож.: г.Москва, ул.Лесная, 43 - 38. Арест. 17.05.1935]
 
Среди оклеветанных Валентином Ольбергом был его старый, ещё по Латвии, друг - некто Зорох Фридман. Его не выволокли на скамью подсудимых в числе других обвиняемых. Не выступал он на суде и в роли свидетеля. В официальной стенограмме первого из московских процессов ему уделено всего несколько строк.
Вышинский. Что вам известно о Фридмане?
Ольберг. Фридман - это член берлинской троцкистской организации, засланный в Советский Союз.
Вышинский. А вы знаете, что он был связан с германской полицией?
Ольберг. Я слышал об этом.

За этими беглыми, как бы вскользь произнесёнными фразами никто, конечно, не мог разглядеть трагедию смелого и честного человека, который под невероятным давлением следственной машины не утратил человеческого достоинства и отказался спасать свою жизнь ценой сделки со своими мучителями.

В 1936 году Зороху Фридману было всего двадцать девять лет. Он был высок ростом, рыжий, голубоглазый. Типичный местечковый еврейский юноша. Всей душой восприняв учение Маркса и Ленина, он с ранней юности включился в революционное движение, вступил в коммунистическую партию Латвии, но вскоре вынужден был бежать в Германию, спасаясь от полицейских преследований. Здесь он стал членом германской компартии. Когда Гитлер захватил власть, Фридману и отсюда пришлось уносить ноги. Подобно многим другим зарубежным коммунистам, ему "посчастливилось" найти убежище в СССР. В Москву он приехал в марте 1933 года, тем же поездом, что и Ольберг.

В 1935 году Зороха Фридмана неожиданно арестовали. Его обвинили в том, что он в частном разговоре высказал мнение, будто советское правительство эксплуатирует рабочих ещё сильнее, чем капиталисты. Очень похоже, что донёс на него Ольберг. Особое совещание вынесло Фридману заочный приговор: десять лет Соловецкого концлагеря за контрреволюционную пропаганду.
Наступил год 1936-й. Отбирая кандидатов на предстоящий судебный процесс "троцкистско-зиновьевского террористического центра", руководители НКВД обратили внимание на то, что Фридман был приятелем Ольберга и прибыл в Советский Союз вместе с ним. Напрашивалась мысль попытаться представить Фридмана террористом, засланным в СССР самим Троцким.
 
Приобщение Фридмана к "террористическому центру" имело тем больший смысл, что, уже находясь в заключении и имея десятилетний срок, он был полностью во власти "органов". Предполагалось, что, желая облегчить своё положение, Фридман окажется сговорчивым и согласится сыграть роль, предназначаемую ему на открытом судебном процессе. Фридмана доставили с Соловков в Москву и передали для "обработки" заместителю начальника Иностранного управления НКВД Борису Берману.

Вопреки ожиданиям, пребывание в Соловецких, лагерях не только не сломило Фридмана, но, напротив, закалило его. Он наотрез отказался играть роль контрреволюционера и террориста. Угрозы не производили на него никакого впечатления; обещаниям он не верил. Фридман сказал Берману, что однажды он уже имел глупость поверить обещаниям энкаведистского следователя и теперь расплачивается за это десятилетним сроком заключения.

По словам Фридмана, дело было так. Когда в 1935 году его арестовали, следователь НКВД Болеслав Рутковский объяснил ему, что если он откажется признать свою вину, его отправят в концентрационный лагерь; если же сознается и проявит искреннее раскаяние, то его вышлют из СССР как нежелательного иностранца. Рутковский прикинулся сочувствующим Фридману и посоветовал ему, "как коммунист коммунисту", подписать признание и отправиться в качестве принудительно высланного в свою Латвию. Фридман последовал "дружескому совету", подписал все документы - и в результате очутился на Соловках с десятилетним сроком.

В Соловецких лагерях Фридман повстречался с массой заключённых, которые попали сюда без малейшей вины, как и он сам. От них он успел ещё кое-что узнать о методах и приёмах следователей НКВД.
Так что теперь он предстал перед Берманом не наивным новичком, а закалённым противником, умудрённым собственным Горьким опытом и опытом своих товарищей по Соловецким лагерям. Он держался вызывающе и отвечал резкостью на резкость.

Чтобы сломить его волю, Берман передал его группе следователей, которые подвергли его многосуточному непрерывному допросу. Тут всё пошло в ход - посулы, угрозы, психическое давление, моральные пытки. Однако Фридман был возвращён Берману таким же непримиримым, как раньше. Берман попытался сыграть на жажде любого человека выжить, но не добился успеха. Временами казалось, что их отношения до того накалились, что они вот-вот сцепятся в драке. В одну из таких минут Фридман бросил в лицо Берману:

- Вы хватаете ни в чём не повинных людей и заставляете их сознаваться, что они агенты гестапо. Что ж вы не ловите настоящих гестаповских шпионов? Вам не под силу? Вы не знаете, как их поймать!
Фридман проскандировал эти слова: "Вы не знаете, как их поймать!", - издевательски ведя указательным пальцем прямо перед физиономией Бермана, Тот решил, что Фридман специально вызывает его на драку, и после этого случая вообще избегал оставаться с ним наедине.

Как-то в моём присутствии Берман рассказал ещё об одной стычке с Фридманом. Берман, как правило, не ругался, но однажды дошёл до такого состояния, что стал осыпать своего подследственного всеми ругательствами, какие только мог припомнить. Фридман презрительно смерил его взглядом с ног до головы и процедил: "Жалкий интеллигент, даже ругаться не умеешь! Учись!" - и разразился потоком мата, такого сочного и свирепого, какого в Москве не услышишь. В таком мате топили своё горе и отчаяние соловецкие узники - там он его и наслушался.

слух о смелости Фридмана распространился среди следователей и энкаведистского начальства. Эта публика повадилась ходить к Берману, чтобы просто взглянуть на его подследственного. Сотрудники Иностранного управления, которым, как правило, никого не доводилось арестовывать, зато приходилось постоянно опасаться собственного ареста за границей, проявляли к Фридману особый интерес. Они пользовались теми минутами, пока Фридман, приведённый на допрос к Берману, сидел в комнате его секретаря, и вступали с ним в разговор, угощая заграничными папиросами. Фридман беседовал с ними вполне мирно, чуть ли не дружески.

Несмотря на частые стычки и взаимные оскорбления, отношения между Берманом и Фридманом начали неожиданно налаживаться. Смелость Фридмана, его безупречная честность и сила характера вызывали у Бермана чувство уважения, близкое к восхищению. Когда другие высокопоставленные сотрудники заводили разговор об особо неподатливых обвиняемых, Берман высокомерно бросал: "Это что! Мой Зорох им всем нос утрёт!" - и тут же приводил в пример какой-нибудь эпизод.

Берман вовсе не был бездушным инквизитором. Годы службы в НКВД не притупили в нём чувства справедливости и сострадания. Но, прикованный, как раб, к сталинской колеснице, он послушно исполнял приказы, идущие сверху. Откажись он участвовать в "допросах" Фридмана, попытайся заикнуться о смысле предстоящего процесса, - и его самого, несомненно, арестовали бы и уничтожили как троцкиста.

Он продолжал регулярно вызывать Фридмана из тюрьмы на допросы. Однако они уже не носили прежнего бурного характера и нередко протекали в форме мирной беседы на самые различные темы. Прошло несколько месяцев, и Берман доложил Молчанову, что считает Фридмана абсолютно безнадёжным и предлагает вернуть его в Соловецкий концлагерь для отбывания срока. Молчанов отверг это предложение. Он заявил, что для чекистов не существует "безнадёжных" и что он передаст Фридмана Когану, сотруднику Секретного политического управления: тот "наверняка сумеет его расколоть". Затем он велел Берману договориться с Коганом об очной ставке, которую надлежит устроить Фридману с Ольбергом.

Через несколько дней после разговора с Молчановым Берман рассказал мне, что произошло на очной ставке. Для начала Коган предупредил обоих, что им строжайше запрещается разговаривать друг с другом: они имеют право отвечать только на вопросы, задаваемые следователем.

Первый свой вопрос Коган адресовал Ольбергу: "Известно ли вам, что Зорох Фридман являлся членом троцкистской организации в Берлине?" Ольберг ответил утвердительно. Фридман немедленно отреагировал: "Подлая и наглая ложь!"
Коган записал в протоколе: "Это неправда".
Фридман тут же запротестовал: он требует, чтобы его слова были записаны точно.
Коган исправил: "Это ложь".

- Нет, не точно, - сказал Фридман, - запишите: "подлая и наглая ложь!" - И заявил, что если его требование не выполнят, он не подпишет протокол очной ставки.

Очная ставка продолжалась. Коган задал Ольбергу ещё один вопрос: известно ли ему, что Фридман являлся агентом гестапо? Ёрзая на стуле и пряча глаза, Ольберг промямлил: "Да, мне говорили, что это так..."

- Ты безмозглый осел! - закричал Фридман. - Они заставляют тебя лгать, а ты веришь их обещаниям. Ты соображай хоть немножко, идиот несчастный, пока они тебе вовсе мозги не вышибли!

Коган тоже повысил голос, стремясь если не перекричать, Фридмана, то хоть заставить его замолчать, чтобы он не смог воздействовать на Ольберга.
Терпение Фридмана лопнуло, когда Ольберг в ответ на вопрос следователя заявил, что Фридман был направлен в СССР Троцким и гестапо с заданием убить Сталина. Взбешённый Фридман двинулся на Ольберга, сжав кулаки. Пришлось применить силу, чтобы удержать его на месте. Выждав, Коган принялся составлять окончательный вариант протокола.

И снова ему пришлось туго: Фридман настаивал, чтобы любая его реплика была записана дословно: "подлая клевета", "наглая фальшивка"... Когану приходилось торговаться с Фридманом за каждое слово, и всё же он был вынужден в большинстве случаев «уступать, чтобы получить хоть один документ, пускай пестрящий фридмановскими опровержениями, но всё же свидетельствующий против него. После многочасовой перебранки протокол был готов, и Коган дал его Фридману на подпись. Фридман колебался: ставить подпись или нет? Видя это, Коган напомнил, что он принял почти все фридмановские поправки. "Дело не в поправках, - проворчал Фридман. - Я не хочу это подписывать только по той причине, что вам, вижу, очень этого хочется!"

Берман втихомолку восхищался поведением Фридмана. Когда о том, что происходило на очной ставке, доложили Молчанову, тот потребовал, чтобы Фридмана привели к нему. Эта встреча была обставлена так. Фридману сказали, что его ведут к комиссару госбезопасности Молчанову. Сами размеры молчановской приёмной с большим числом секретарей должны были показать подследственному, какой властью обладает Молчанов, и внушить мысль, что от Молчанова зависит его судьба.

Чтобы произвести на Фридмана впечатление, Молчанов сбросил лёгкую шелковую рубашку и облачился в китель, украшенный четырьмя комиссарскими звездами и двумя орденами. Ввели Фридмана. Он был очень бледен, руки дрожали. Молчанов сердито взглянул на него и задал вопрос:

- Зачем вы доставляете нам неприятности, чего вы скандалите?
- Они требуют от меня, - отвечал Фридман прерывающимся от возмущения голосом, - чтобы я подписал ложные показания против себя самого и других заключённых.
- Советской власти не требуются ничьи ложные свидетельства! - недовольно прервал его Молчанов.
- Скажите это кому-нибудь другому, с меня хватит! - заявил Фридман. - Я незаконно получил десять лет концлагеря, - спросите следователя Рутковского, ему известно, как это вышло.
- Послушайте, Фридман, - в голосе Молчанова зазвучали угрожающие ноты, - до сих пор мы говорили с вами по-дружески, но я вас предупреждаю: если вы не образумитесь, мы поговорим с вами по-иному. Мы вышибем из вас это упрямство заодно со всеми вашими потрохами!

Фридман придвинулся ближе к молчановскому столу и уставился ему в лицо.

- Не думайте, что раз мои руки дрожат, значит я вас боюсь. Это у меня ещё с лагеря... Я вас не боюсь. Можете делать со мной что хотите, но я никогда не стану клеветать ни на себя самого, ни на кого другого, как бы вам того ни хотелось!

Конечно, Фридману было легче, нежели многим: его жена и близкие ему люди всё ещё находились в Латвии, которая в 1936 году была вне досягаемости НКВД.

Оглавление

 
www.pseudology.org