Сентябрь 1921 года А.Чумаков
"Корабль смерти"
Есть факты жизни, о которых мучительно думать и еще труднее писать, ибо малодушная мысль прячется от них, а человеческие слова бессильны и жалки перед лицом величайшей трагедии, развертывающейся изо дня в день, почти на наших глазах... Когда-то, в момент крушения первой русской революции, самодержавие праздновало свою победу вакханалией карательных экспедиций и смертных казней. — Вся страна содрогалась от ужаса жестоких расправ, молча истекала кровью. Печать, служившая победителям, злобствовала и улюлюкала, ненасытная в мщении и безудержная в своей ненависти к революции; а та — другая, рожденная в дни народного пробуждения, молчала, разбитая и зажатая в железные тиски возрожденной цензуры

Но в эти тяжелые и полные глубокого трагизма месяцы, среди вынужденного безмолвия и тупой подавленности дважды раздался набатный голос возмущенной народной совести и заставил на минуту весь мир обратить свои взоры туда, где бездонное горе и ненасытная смерть становились "бытовым явлением" русской жизни. Встал во весь свой гигантский рост Лев Толстой и произнес незабываемые слова о намыленной веревке палача и о своей готовности разделить участь распинаемого народа. Выступил чуткий, как сама народная совесть, Короленко и приоткрыл завесу на бесконечный лес перекладин — чудовищный лес, которым, словно в сказке, стала зарастать русская земля. И в унисон этим набатным взволнованным голосом прокатился по всей стране сочувственный стон — протест, ибо в те времена люди не {20} утратили еще способности чувствовать, и всесильная смерть не убила в них воли и жизни.

Это было пятнадцать лет тому назад, в дни победного торжества царской династии, в дни гибели первой революции... И вот теперь, спустя вереницу прожитых лет, снова царит над Россией самовластная смерть, и снова страна, бессильная и распятая, истекает кровью. Но от края до края Российской земли не слышно уже голосов народной взволнованной совести, не видно гигантов духа, дерзающих сказать смерти властное: "Остановись."

Что случилось с народной душой? И что значит её мертвенное безмолвие?

Мы пережили Великую Русскую Революцию с её светлыми днями и грандиозными катастрофическими периодами. Мы пережили четыре года большевистской диктатуры, перед которыми бледнеет, может быть, французский 93-й год. И мы знаем своим потрясенным разумом и мы видели своими помутившимися глазами то, чего не знали и не видели десятки прошлых поколений, о чем смутно будут догадываться, читая учебники истории, длинные ряды наших отдаленных потомков...

Нас не пугает уже таинственная и некогда непостижимая смерть, ибо она стала нашей второй жизнью. Нас не волнует терпкий запах человеческой крови, ибо её тяжелыми испарениями насыщен воздух, которым мы дышим. Нас не приводят уже в трепет бесконечные вереницы идущих на казнь, ибо мы видели последние судороги расстреливаемых на улице детей, видели горы изуродованных и окоченевших жертв террористического безумия, и сами, может быть, стояли не раз у последней черты.

Мы привыкли к этим картинам, как привыкают к виду знакомых улиц, и к звукам выстрелов мы прислушиваемся не больше, чем к гулу человеческих голосов. Вот почему перед лицом торжествующей смерти страна молчит и из её сдавленной груди не вырывается стихийный вопль протеста, или хотя бы отчаяния. Она сумела как то физически пережить эти незабываемые четыре года гражданской войны, но отравленная душа её оказалась в плену у смерти. Может быть, потому {21} расстреливаемая и пытаемая в застенках Россия сейчас молчит...

***

Большевистский террор имеет уже свою историю. Если в первые два года после октябрьского переворота большевики любили становиться в вызывающую позу Робеспьера, а доморощенные Мараты ненасытно требовали крови и крови; если самый террор этих лет был демонстративно кричащим, бесформенным и стихийным, то, по мере овладевания государственным аппаратом, носители диктатуры чувствовали все большую и большую необходимость ввести террор в определенные рамки, подчинить его соответствующим органам, а главное — сделать его менее шумным, внешне менее заметным.
Эта необходимость диктовалась не только опасностью для самой власти увязнуть и захлебнуться в ею же вызванной кровавой анархии.

Одинокая в своих социальных экспериментах, не признанная мировыми державами и безнадежно отдаленная от них огневой завесой террора, эта власть предчувствовала роковые последствия своего одиночества и беспокойно искала выхода. Тогда стал складываться своеобразный режим советского "правового порядка" — этот циничный двуликий Янус, одним ликом подобострастно глядящий на Европу, а другим — на Азию диких Монголов. Тогда из глубины коммунистических застенков стали законности", а в "Собрании узаконений и распоряжений правительства" появился бесстыдный декрет об отмене смертной казни...

Террористическое чудовище, в угоду Европе, облачилось в белые человеческие одежды, но под этими одеждами продолжали скрываться хищные когти зверя и ненасытная душа каннибала.
Террор не ушел из жизни. Но с городских площадей и окровавленных тротуаров он укрылся в мрачные подземелья чрезвычаек, чтобы там, за непроницаемыми стенами, вдали от человеческой совести, беспрепятственно творить свое черное дело.

Террор не ушел из жизни. Но бесформенный и хаотический вначале, он принял мало-помалу очертания сложного карающего аппарата, с бесконечным числом инстанций и звеньев, с формальным "делопроизводством" и {22} всеми аксессуарами "революционной юстиции", но всегда с одним и неизбежным концом — неумолимою смертью в застенке от руки профессионального палача.
Этот обезличенный аппарат, пускаемый в ход привычной и не дрожащей большевистской рукой, изо дня в день бесшумно и методично расстреливает почти уже бесчувственную Россию. И чем больше число её жертв, тем глубже зарывается он в свои подземелья.

Газеты почти не печатают сообщений об ежедневных расстрелах и самое слово "расстрел" казенные публицисты предпочитают заменять туманным и загадочным — "высшая мера наказания". И только время от времени, когда раскрыт очередной контрреволюционный заговор и коммунистическому отечеству грозит опасность, на столбцах "Известий" и "Правд" появляются длинные списки людей, раздавленных машиной террора. И тогда вздрогнувшая страна узнает имена безмолвных жертв "революционного правосудия"...

***

Террор не ушел из нашей жизни
 
И может быть, потому не настало время говорить о нем во всей полноте. Будет день, когда собранные воедино безмерные человеческие страданья и загубленные человеческие жизни сложатся в грандиозную потрясающую картину пережитого четырехлетия и перед судом истории предстанут современные каннибалы, звериными руками насаждающие коммунистический строй. Мы же, живые свидетели террора, ежеминутно ощущающие на себе его тяжелое дыхание, видевшие кровь и знающие смерть, — мы не можем еще говорить о нем с достаточной полнотой. Ибо то, что мы видели, и то, что мы знаем — это лишь отдельные разрозненные эпизоды, маленькие факты-песчинки, занесенные смерчем террора в наше сознание.

Но, может быть, об этих случайных фактах, запечатлевшихся в памяти, правдивых и неприкрашенных стоустой молвой, нужно говорить и писать именно теперь, когда "террор продолжается" и когда день за днем складывается его позорная кровавая история. Настоящие заметки и хотелось бы рассматривать, как не претендующий на полноту "человеческий документ", {23} составленный по рассказам самих смертников и невольных свидетелей их последних дней и минут. Здесь нет "истории" террора. Здесь нет попытки дать ему политическую или этическую оценку. Только несколько маленьких фактов о расстрелах уголовных преступников, произведенных в застенке Московской Ч.К., и при том за короткий период времени, с конца января по июнь 1921 года.

Политический террор, по-прежнему грозный и неистовый, по прежнему пожирающий тысячи человеческих жизней и по-прежнему стоящий в центре внимания носителей диктатуры, остался вне рамок настоящего изложения. Уже один этот факт должен объяснить читателю истинный характер настоящих заметок.

***

Сколько бы ни писал о "революционной законности" доморощенный "Фукье-де-Тенвиль" — Крыленко и как бы рьяно он ни боролся за монополизацию революционными трибуналами права на человеческие жизни, — факт остается фактом: до самых последних дней расстреливали и продолжают расстреливать, соперничая друг с другом в цинизме и жестокости, все главные органы большевистской юстиции: и "революционные трибуналы", и "жел.-дорожные трибуналы", и всевозможные анонимые "тройки" и "пятерки" Чрезвычайных Комиссий.

Карающий меч террора одинаково неумолимо опускается на головы осужденных и в "судебных" заседаниях трибуналов, и в откровенно примитивных чекистских застенках. Разница лишь в том, что судебный аппарат трибуналов "работает" несколько медленнее подвижных чекистских "троек", осуществляющих "революционную справедливость" в порядке внесудебном, в отсутствии обвиняемого, без свидетелей и защиты, — по докладу одного только следователя. Разница лишь в том, что осужденный трибуналом знает о своей участи по оглашенному приговору, тогда как числящийся за чекистской коллегией узнает о её решении лишь в последний момент, уходя на расстрел... другой раз уже на пороге подвала. {24} Но и те и другие методично и твердо осуществляют систему беспощадного террора. И те и другие не знают иного языка, кроме языка смерти...

В течение нескольких месяцев мне приходилось видеть этих несчастных людей с остановившимися глазами, бессвязно шепчущих свое роковое:

— Высшая мера наказания

Их привозили прямо из трибуналов, еще неуспевших пережить и осмыслить страшное значение эти трех слов, и рассаживали в "строгие" одиночки вместе с такими же, как они, обреченными и ждущими своего последнего часа, смертниками. Они механически, под диктовку других, писали бессвязные прошения о помиловании, и льготные "48 часов" тянулись для них мучительной вечностью.
Вскарабкавшись на окно или прислонившись ухом к дверному "волчку", они вслушивались в тюремную тишину, и твердые шаги надзирателей или шум въезжавшего во двор автомобиля заставлял их трепетать смертной дрожью...

Одних к концу вторых суток забирали на расстрел, и они уходили из одиночек судорожно торопливые и почти невменяемые. Другим улыбалось "счастье" и в форточку двери просовывалась, наконец, спасительная бумажка о приостановке приговора. Впрочем, иногда сообщалось об этом устно каким-нибудь надзирателем, и осужденный оставался до конца неуверенным в том, что дни его хотя бы временно продлены.

Начинались мучительные и напряженные месяцы ожидания, судорожной внутренней борьбы между жизнью и смертью, без перспектив и реальных надежд, без мгновений спокойствия и отдыха.
Но ВЦИК обычно не торопился, поскольку вопрос шел о сохранении человеческой жизни. И его окончательные постановления приходили иногда через 4-6-8 месяцев. А люди за это время старели, таяли и души их медленно угасали... А потом, в какой-нибудь злополучный вечер, оказывалось, что смертный приговор ВЦИК'ом утвержден, и обреченный уходил навсегда "с вещами по городу", не умея объяснить, зачем эти пережитые "48 часов" растянулись для него в такую нестерпимо тягучую пытку... Он шел условленным путем трибунальной юстиции, и путь кончался для него в том же подвале, где {25} завершилась кровавая работа чекистских "троек". И кто знает, который из этих путей человечней и легче...


***

На большой Лубянке под № 14, в доме Московского Страхового Общества, помещаются главные учреждения М. Ч.К. Здесь работает денно и нощно бездушная машина смерти, и здесь совершается полный круг последовательных превращений человека из обвиняемого в осужденного и из осужденного в обезображенное мертвое тело... В главном здании находятся "кабинеты" следователей, по докладам которых "коллегия" выносит свои трафаретно-жестокие приговоры. Позади него, в небольшом подземелье одноэтажного флигеля, присужденные к смерти ждут своего последнего часа. И здесь же, во дворе, прилегая вплотную к Малой Лубянке, находится подвал, приспособленный под застенок чекисткого палача. Там, в самом центре города, за стенами когда то безобидного Страхового Общества притаилось одно из грязных, слепых орудий террора, в тишине и безмолвии уничтожающее сотни и тысячи человеческих жизней.

Одной из самых грозных в амфиладе следовательских кабинетов является комната № 55 — кабинет старшего следователя уголовного отделения Вуля. В его руках сосредоточены все уголовные и, в частности, "бандитские" дела, за которые обычно нет пощады, и смертные приговоры являются твердой и почти нерушимой нормой. Вуль является постоянным и единственным докладчиком в "тройке", по всем этим делам он направляет и завершает работу младших следователей и от него зависит всегда исход рассматриваемого дела. Еще молодой (около 30 лет), со слегка вьющимися волосами и твердым блестящим взглядом, подвижной, энергичный и спокойно обходительный в разговоре. Вуль заставляет трепетать всякого, входящего в его кабинет. Ибо редкое дело не оканчивается смертным приговором, редкий допрос обходится без зверского избиения. Когда младшему следователю не удается вынудить сознания, он грозит отправкой к Вулю и часто одного упоминания этого имени достаточно для того, чтобы добиться "чистосердечных показаний".

{26} Наиболее крупные дела Вуль ведет сам и его методы допроса обвиняемых являются далеко не последней чертой в общей картине чекистской юстиции. Вот один из бесчисленных образчиков Вулевских допросов, лично рассказанный Яном Отремским. Он обвинялся в стрельбе по окнам Басманного Совдепа. При обыске у него был найден маузер с несколькими обоймами, выигранный, как оказалось, Отремским в карты... у одного из адъютантов Дзержинского. К предъявленному обвинению Отремский никакого отношения не имел и был, по его словам, оклеветан какими-то спекулянтами, с которыми он не поладил на почве дележа барышей. Несколько щекотливое происхождение маузера возбудило особый интерес Вуля к данному делу и он решил во что бы то ни стало добиться "истины".

— "Вуль встретил меня очень любезно, — рассказывал Отремский, утирая платком окровавленное лицо. — Он предложил мне сесть, вынул золотой портсигар и осведомился, пил ли я уже — "утренний кофе". Не дожидаясь моего ответа, он позвонил, что то сказал вошедшему на звонок служителю и через несколько минут перед нами стоял поднос с двумя стаканами кофе, сахаром, белым хлебом и маслом.
— Прошу, — сказал Вуль, — за стаканом кофе мы незаметно поговорим и о деле.

В этот момент раздался телефонный звонок и я услышал такой разговор Вуля: Ян Отремский сидит как раз у меня... Я уверен, что расстреливать его не придется... Он сейчас чистосердечно во всем сознается и будет у нас дельным сотрудником...

В этот момент я не сообразил, что весь разговор был специально подстроен для меня и мне сразу стало не по себе. Интересуются, живы ли вы еще... — улыбаясь, сказал мне Вуль и пододвинул тарелку с хлебом. Но я не мог ни пить ни есть, так как чувствовал какую-то западню и был очень взволнован.

— Сознайтесь во всем, Отремский — продолжал Вуль, и мы забудем ваше прошлое — Вы поступите к нам на службу.

Он принялся меня уговаривать и в течение 15-20 минут беспрерывно переходил от заманчивых обещаний к {27} угрозам. Я же упорно отрицал свое участие в обстреле Басманного Совдепа и отказывался от службы в Ч.К. Увидев мое упорство, он вышел, наконец, из терпения и, вскочив с места, схватил стоявшую в углу винтовку и прикладом принялся меня бить. После нескольких ударов в голову и грудь я зашатался и окровавленный упал на пол. Но через минуту очнулся, встал и, напутствуемый кулаками и грубой бранью Вуля, вышел кое-как из его кабинета..."

Ян Отремский был польским подданным и об этом случае зверского избиения сообщил в Польский Красный Крест, приложив в качестве вещественного доказательства окровавленный платок. Однако, польское подданство не спасло Отремского и вскоре после этого "допроса" — 14 мая 1921 г. — он был по докладу Вуля расстрелян...

Я остановился на этих характерных подробностях допроса Отремского для того, чтобы не загромождать дальнейшего изложения десятками аналогичных фактов. Эту систему "допросов" Вуль практикует изо дня в день с неизменным спокойствием и благодушием, варьируя лишь изредка детали.

Так, в подозрительных случаях, он лично обыскивает допрашиваемого, дабы убедиться, что тот безоружен и в достаточной мере беззащитен. Иногда он предпочитает бить не по голове, а по мускулам и локтевым суставам вытянутых рук..., но в остальном — твердо установившийся шаблон: папиросы, кофе, белый хлеб, продолжение сотрудничества в уголовном розыске и... приклад винтовки.
И так день за днем, при почти поголовной пассивности истязуемых. На языке избиваемых бандитов это называется: Вуль сыграл на гитаре.

И за эту талантливую и усердную "игру на гитаре" следователь Вуль, член Российск. Коммунистической Партии, носит на груди орден Красного Знамени. Как и в добрые старые времена, коммунистическая охранка и мир уголовных преступников так тесно между собой связаны, что трудно иной раз установить грань между преследующим и преследуемым, между блюстителями "революционного" порядка и его нарушителями.

Вчерашний бандит становится сегодня верным сотрудником Чрезвычайной Комиссии, а вчерашний чекист оканчивает жизнь в подвале под рукой палача. Суб'инспектор {28} уголовного розыска М. Ч.К. Морозов, ближайший сотрудник и товарищ Вуля, уличенный во взяточничестве, приговаривается по докладу Вуля же к смерти, а профессиональные бандиты дореволюционного времени "Шуба" (кличка), "Сметана" (кличка), Зубруйчик и др., после удачной "игры на гитаре" превращаются в агентов уголовного розыска и энергично выдают своих прежних товарищей по профессии. При этом любопытно отметить, что выданным ими бандитам ставятся при допросах в вину не только "текущие" преступления, но и те, которые были совершены ими в "доисторические" времена, в сообществе с Шубами и Сметанами. И очень часто, на угрожающие вопросы Вуля допрашиваемый простодушно отвечает: Спросите Шубу (или Сметану)—в этом "деле" мы с ними вместе "работали".

***

Если безчисленные "Шубы" разного ранга путем розыска, предательства и сложной провокации (Мне известен целый ряд случаев, когда крупные дела о взятках, подлогах, хищениях и др. "преступлениях по должности" — дела, оканчивавшиеся неизменно смертными приговорами, создавались провокационно агентами Ч.К., заинтересованными лично в процентном отчислении с каждого "налаженного" дела. К сожалению, перечисление целого ряда подобных дел слишком загромоздило бы настоящие заметки)., поставляют самый материал для расстрелов и если неутомимый Вуль при помощи "тройки" спокойно и деловито накладывает на свои жертвы тавро обреченного, то скрывающийся от дневного света и человеческих глаз палач является последним звеном в кровавой цепи чекистской юстиции.
 
В описываемый период времени профессиональным палачом М. Ч.К. был алчный, тупой и жестокий красноармеец Панкратов, заменивший умершего от сыпного тифа и нервного расстройства палача Емельянова. Этот человек, расстрелявший собственными руками несколько сот жертв, был простым, тихим крестьянином Рязанской губ. и жил безбедно у своего отца. В 1913 году был призван на военную службу, а через несколько месяцев в связи с объявлением войны попал на фронт и там выслужился до чина фельдфебеля. Положение ротного {29} "шкуры" резко изменило характер Панкратова и здесь впервые загорелись в его глазах зловещие огоньки.

В 1917 году он был отпущен по демобилизации домой, но вскоре вновь был взят большевиками на военную службу и в качестве бывшего фельдфебеля назначен сразу на должность начальника особого батальона при М. Ч.К. Здесь Панкратов близко сошелся с палачом Емельяновым и заменил последнего, когда тот умер. Двадцати семи лет отроду, среднего роста, плечистый и белесый, Панкратов обращал на себя внимание наголо выбритой головой и блестящими серыми глазами на красном от беспрерывного пьянства лице. От него всегда несло водкой. Жил он на Сретенке, снимал одну комнату и делил свой досуг с 25-летней Ефросиньей Ивановной, проституткой с Тверского бульвара.

Каждый день по утрам он приходил в М. Ч.К. и в тюремном отделении просиживал без всякого дела часов до 3-х. Здесь же обыкновенно обедал. Всех долго сидевших заключенных он знал лично и помнил во всех подробностях их "дела". С некоторыми бывал даже любезен, угощал папиросами и давал понять, что может по своему положению многое сделать для облегчения их участи. С другим, наоборот, брал тон сурового начальника и беспричинно ругал специфической многоэтажной бранью. Больше всего не выносил, когда его расспрашивали о расстрелах.

Так проводил он первую половину дня. Но и в эти часы Панкратову перепадала иногда работа. Он был незаменим, когда требовалось "навести порядок" среди арестованных, и в экстренных случаях комендант Родионов вызывал его для кулачной расправы... Всех приговоренных "тройкой" М. Ч.К. и разными трибуналами к смерти он лично принимал под расписку, т. к. любил порядок. Иногда на него находило нечто вроде человеколюбия и тогда он деловито, с чувством собственного могущества, заявлял: Этого я принять не могу: у него дело маленькое и, может быть, выйдет ему помилование.

Такого счастливца уводили обратно в тюрьму

За своими жертвами по большей части Панкратов ездил сам. Обращался с ними грубо, был глух, как стена, к их мольбам и жалобам, и беспрерывно ругался. {30} Часам к 6 вечера свозил их всех в М. Ч.К. и, севши куда-нибудь в угол, курил и молча ждал "темна". А через час, возбужденный, с лихорадочно горящими глазами он спускался в подвал и принимался за свое палаческое дело... В те вечера, когда не было "работы", Панкратов уходил восвояси, всегда оставляя точные указания, где его можно "на всякий случай" найти. А "случаи" такие, действительно, время от времени бывали. Однажды Панкратов пошел со своим земляком и будущим преемником Жуковым к сапожнику мерить новые сапоги. Не успел он одеть на одну ногу сапог, как в мастерскую вошел курьер и сообщил, что Панкратова вызывают в М. Ч.К. Попросив Жукова обождать, Панкратов ушел, но через какие-нибудь 40-50 минут он снова вернулся и деловито продолжал прерванную примерку сапог. В промежуток он расстрелял человека.

В другой раз Панкратова вызвали в М. Ч.К. прямо из театра Корша, куда он пошел с Ефросиньей Ивановной и Жуковым. Пришлось взять извозчика и ехать на Лубянку, а его спутники, не торопясь, пошли домой. Через час — полтора вернулся домой и Панкратов, успев расстрелять трех бандитов. Он был сильно пьян и за чаем угрюмо молчал... Так переплетались у Панкратова служебные обязанности с личными будничными делами и развлечениями.

Жил Панкратов богато и сытно. Много пил, много ел, много играл в карты и временами много проигрывал. Деньги у него никогда не переводились, так как доходы были большие и постоянные. Не говоря уже о высоком жалованьи, ему отходило почти все имущество расстрелянного. Что похуже — он продавал, что получше — одевал на себя. Отходили в его собственность и все ценные вещи, которые случайно оказывались на убитых. А больше всего он интересовался золотыми зубами — у другого полный рот их. И Панкратов аккуратно выламывал из еще не окоченевшего рта...

За трудную и хлопотливую работу Ч.К. баловала Панкратова и усиленно подкармливала его. Помимо обще-чекистского пайка, он получал еще ежедневный усиленный паек, с вином, мясом и белым хлебом, а за каждого расстрелянного причитались ему еще дополнительные материальные блага.
{31} Панкратов был хозяйственный человек и после каждого "рабочего" дня он аккуратно составлял "требовательную ведомость" для представления её в контору.
Так жил Панкратов в довольстве и сытости и на судьбу свою не жаловался. Но понемногу стала подкрадываться к нему усталость, а по ночам начали душить кошмары... А тут как раз массовые расстрелы случились... Почувствовал, что сдает и что ум за разум заходит...
Испугался. Решил бросить службу, — спасибо под рукой оказался Жуков — надежный и достойный заместитель. Вместе с должностью и квартирой перешла к Жукову и Евфросинья Ивановна... А Панкратов через несколько дней ушел. Говорят, что устроился заведывающим какого то Совхоза...
С именем этого палача связана бесконечная река человеческой крови, непередаваемые жестокости и такие душевные муки последних минут, от которых мутился разум и потухала воля идущих на смерть людей.
Подобно Вулю, Панкратов был членом Российской Коммунистической Партии. Подобно Вулю, он любил свое ремесло и, подобно ему, вкладывал в убийство людей столько творчества и столько изобретательности, сколько было доступно его несложной звериной натуре.

Панкратов умел подготовлять к последней минуте свои обреченные жертвы и техникой расстрела владел в совершенстве. То жестокими избиениями, то грозной циничной руганью, то зловещими огоньками лихорадочно возбужденных глаз он превращал самых буйных бандитов в пассивные и безвольные существа, которые словно в гипнозе шли к нему в руки, торопились, машинально раздевались, боясь ослушаться малейшего приказания и ждать рокового выстрела почти уже умершим сознанием...
Об этих последних часах и минутах приговоренных к смерти будут последующие строки.

***

Позади главного здания с вереницей следовательских кабинетов находится, как уже было сказано, одноэтажный флигель, в котором в прежние времена помещался архив Страхового Общества.
{32} Налево от входа имеются две комнаты, приспособленные под общие камеры для заключенных, и три маленькие "строгие" одиночки. Сюда обычно приводят только что арестованных или вызываемых на допрос и редко кто застревает здесь на продолжительные сроки. Направо от входа находится большая, своеобразного устройства комната, где вдоль всех четырех стен тянется узкая галерейка с перилами, а вместо пола открытое пространство в подвальное помещение, которое соединено с верхом винтовой железной лестницей. Это тот самый таинственный и страшный "Корабль", в "трюме" которого обреченные неумолимо уносятся к роковому берегу смерти...

В одной из каменных стен "трюма" имеются две маленькие кладовые, превращенные в одиночки. Здесь обезумевшие от ужаса люди доживают свои последние земные часы. На "Корабле" почти всегда тишина и безмолвие. Глухие стены "трюма" не пропускают со двора человеческих голосов, а замазанные краской окна верхнего этажа почти не пропускают дневного света. Здесь нет ни дня, ни ночи, ибо круглые сутки горит электричество. Здесь нет ни пространства, ни времени, ибо в давящих тисках подземелья каждая минута кажется неподвижной вечностью. Здесь оборваны все связи с жизнью, ибо единственная, ведущая в живой мир лестница охраняется зоркими часовыми, и ждущий своего последнего часа поднимается по ней только один единственный раз для того, чтобы покинуть "Корабль" и ступить покорной ногой на берег смерти.

Каждый вечер, с заходом солнца, наверху у лесенки открывается дверь, раздается звонкий голос вошедшего палача, и очередной обреченный покидает "трюм". А на его место приходят новые и новые...
Большинство смертников проводят здесь лишь один день. Но есть другие, которые томятся на "Корабле" долгими неделями, изо дня в день ожидая своей очереди. Каждый вечер они переживают снова и снова последнюю мучительную агонию и каждое утро они вновь в предсмертной тоске дожидаются сумерек...

Возможно ли передать простыми человеческими словами всю бездну ужаса и отчаяния, которое держит в своей черной пасти обреченных узников "Корабля"? И знает ли о ней что либо тот, кто сам не спускался {33} неуверенными шагами по винтовой лестнице в "трюм"? Бессильно человеческое воображение, беспомощны человеческие слова... И только слабым и бледным отражением долетают до нашего сознания отдельные отрывки той потрясающей трагедии, которая разыгрывается в тишине чекистских подвалов, в самом центре Москвы...

Вот несколько случайных эпизодов из жизни таинственного и страшного "Корабля", бесхитростно и правдиво рассказанных несколькими "счастливцами", ожидавшими там смерти и "помилованными" впоследствии ВЦИК'ом.

— В самом конце января 1921 г.—рассказывает один из них, — я был посажен на "Корабль" где сидели два смертника в ожидании казни. Они обвинялись в вооруженном ограблении автомобиля в Третьяковском проезде и похищении 287 миллионов рублей. Их товарищи по делу сидели в соседней одиночке и точно также готовились к смерти.

Осужденных "тройкой" М. Ч.К. расстреливали обычно по средам и субботам. Вот почему в среду, 26 января, они ясно сознавали, что доживают последний день. Тем не менее они были очень спокойны и даже во время раздачи обеда обратились к старосте с просьбой: — Налей нам погуще. Не забудь, что кормишь нас сегодня в последний раз...

И, действительно, часов около 6 вечера пришел дежурный и распорядился увести из подвала всех случайно и временно помещенных там заключенных. Стало ясно, что сейчас будут брать на расстрел.
Наши обе одиночки были открыты, но поговорить с приговоренными из соседней камеры не было никакой возможности, так как дежурный зорко следил за каждым их движением. Им удалось все-таки наскоро уничтожить кой-какие записки...

Через полчаса, в сопровождении коменданта Радионова, спустился в подвал палач Панкратов. Смертников вызвали из одиночек и приказали тут же раздеваться. Снимали пальто, пиджаки и гимнастерки. Раздевались очень быстро, словно куда спешили... Лица у всех были бледные. Кое-кто от волнения качался и падал, но сейчас же снова вставал. Курили папиросу за папиросой и ни о чем не разговаривали. Затем также молча и быстро, почти бегом, все шестеро стали подниматься наверх по {34} винтовой лестнице... А мы замерли на месте, словно в каком то оцепенении и смотрели им вслед.
 
Я думал о том, что меня ждет та же участь... Через минуту пришли надзиратели за вещами ушедших, Оставшиеся продукты тут же делились. А вещи оказывались впоследствии на дежурных или на палаче Панкратове ... Минут через 20 после увода осужденных из ворот М. Ч.К. выезжал грузовой автомобиль... Это увозили уже расстрелянных в Лефортовский морг для вскрытия и предания земле в общей могиле. Казненные были осуждены заочно и ждали смерти 1 1/2 месяца. На стене нашей одиночки они успели написать: Здесь сидели бандиты. 26 января расстреляны за 287 миллионов.

Фамилии их так и остались неизвестными

В субботу 29 января, т.е. через три месяца после описанного выше расстрела, к ночи, на "Корабль" вновь привезли из Бутырской тюрьмы 19 человек смертников, заочно осужденных коллегией М. Ч.К.
Из этих 19 человек было 13 бандитов, обвинявшихся в различных вооруженных ограблениях. Двое: 19-летний агент уголовного розыска и 22-летний агент Р. Т. Ч.К. Уткин — за производство по подложному ордеру обыска и присвоение 300 тысяч рублей. И четыре милиционера — за пропуск на полотно железной дороги нескольких грабителей, выкравших из запломбированного вагона продовольственные продукты. Все четверо — молодые люди, из которых один 19-летний крестьянин Медведев попался в первый раз. Все привезенные были крайне взволнованы, плакали и, упав на колени перед вошедшим в подвал палачом, уверяли его в своей невинности и умоляли "выяснить вопрос". Но Панкратов обрушился на них с грубой бранью, а одного даже сильно прибил.

Больше всех убивались агент Уткин и милиционер Медведев. Товарищ Уткина агент X. попросил у меня бумаги и наскоро написал заявление о том, что Уткин невиновен и по справедливости должен быть помилован. Такое же заявление тут же написали и милиционеры относительно Медведева. Комендант Радионов принял оба заявления и понес их в коллегию М. Ч.К.
{35} В 7 часов вечера, сквозь шум и плач смертников, раздался окрик палача Панкратова: Раздевайся! Все как-то сразу затихли и принялись спешно раздеваться. Потом поцеловались и быстро стали подниматься по лестнице. Оставлены были только двое: Медведев и один из его сотоварищей — 23-летний Егоров. Снова вещи осужденных были собраны и куда-то унесены, а продукты здесь же делились и поедались дежурными. Палачу были оставлена его "доля", кое-что получили и мы.

Часа через 1 1/2 вернулся Радионов и дал дожидавшимся в одиночке милиционерам подписать какую-то бумагу. Оба подумали, что они помилованы. Но не прошло и пяти минут после его ухода, как Егорова вызвали наверх и расстреляли, а спустя еще несколько минут объявили Медведеву, что расстрел заменен ему 15-ю годами концентрационного лагеря. Не берусь описать его радости. Скажу только, что он от безумья рвал на себе волосы...
 
В начале февраля, в одну из суббот на "Корабль" привезли из Бутырской тюрьмы некоего Журинского, седого 55-летнего старика. Он обвинялся в том, что давал крупные деньги под векселя целому ряду видных представителей московской буржуазии, рассчитывая на неминуемое падение советской власти. Московским трибуналом он был приговорен к расстрелу, но подал в ВЦИК ходатайство о помиловании и в течение четырех месяцев ждал решения своей участи. Наконец, пришло извещение, что приговор ВЦИК-ом утвержден. Под предлогом неожиданного свиданья с семьей его вызвали из Бутырской одиночки в конуру и к 7 часам вечера он был уже на "Корабле". Старик почти не разговаривал и на предложение дежурного поужинать, ответил: Стоит ли перед смертью есть. И заплакал. Потом вынул из кармана копию приговора и бросил её мне в одиночку. Вскоре пришел Панкратов сильно пьяный и крикнул: Выходи. При этом не назвал даже фамилии и не заставил раздеться. Журинский пошел твердым и уверенным шагом ... А через 2—3 минуты зашумел автомобиль, увозя еще теплое тело в Лерфортовский морг.
 
Дней через пять снова привезли из той же тюрьмы на Корабль" троих, приговоренных московским трибуналом {36} к расстрелу за фабрикацию фальшивых денег: Никулина 49 л., бухгалтера советского учреждения Смирнова 36 л. и приказчика мануфактуриста Васильева 26 лет. Все трое были женаты и имели по несколько детей. Своевременно ими было подано в ВЦИК ходатайство о помиловании и в течение 6-ти месяцев они ждали решения. По истечении этого срока постановление трибунала было ВЦИК'ом утверждено. За ними приехали как раз в тот момент, когда все трое были на прогулке в тюремном дворике. Их взяли прямо оттуда и, не пустив в камеру за вещами, прямо отправили на Лубянку.
 
Вот как рассказывает другой узник "Корабля" об их последних минутах: Все трое держали себя сначала очень спокойно, долго разговаривали со мной и с другими заключенными. Написали родным прощальные письма, которые взялся доставить один из моих соседей, рассчитывавших "получить" не больше 1 года концентрационного лагеря. Но вскоре после этого он был также расстрелян и письма не смогли дойти по назначению. Самый старший из привезенных, Никулин, все время просил передать жене, что он спокойно ждал смерти и бодро шел на расстрел. Но я дважды видел, как он принимался плакать. Товарищи, как могли, его утешали. Очень все сокрушались, что не пришлось, благодаря случайности, захватить из камеры припасенный цианистый калий...
Смирнов с досады даже заплакал. Кто то из них спросил:

— В котором часу расстреливают?

Я ответил:

— Около 7 часов вечера.

Когда начало смеркаться, один из них снова сказал:

— Давайте последний раз взглянем на дневной свет.

Никулин поднял голову и проговорил со вздохом:

— Вот сейчас я еще хожу и вижу, как на дворе темнеет.

А через 3/4 часа мой висок пробьет пуля...

Не выдержал и опять заплакал. Всю жизнь не верил в Бога, а вот теперь верю. Смирнов с тоской в голосе на это заметил:

— Верь — не верь, все равно уже смертью пахнет.

Затем обратился к нам и сказал: {37}
 
— Никогда, товарищи, ни на кого не надейтесь и живите своим умом. А главное — не стремитесь к легкой наживе. В погоне за ней я погиб... Как бы хотел теперь исправить свою ошибку ... Но видно — поздно ... Трудно умирать ... Васильев все время шагал по камере, по временам ложился на нары.

—Все пропало — с дрожью в голосе воскликнул он.

Осталось каких-нибудь четверть часа... Позже вспомнил:

—Когда мы шли в суд, навстречу нам пронесли три гроба ... Я чувствовал тогда, что это не к добру...

До 7 часов оставалось каких-нибудь 5-10 минут. Старались без перерыва говорить. Смотрели наверх в окно и все время курили.
Васильев снял теплую фуфайку и отдал её моему соседу, а Никулин передал мне оказавшиеся у него в кармане 1.000 рублей. В это время принесли ужин, но смертники есть не стали. Отдали ужин нам. Начали сговариваться, кому первому идти на расстрел. Обычно вызывали по списку, а в списке стоял первым Васильев.

— Что же, — сказал он, — пойду первым. Ровно в 7 часов наверху показалась чья-то голова и, обращаясь к дежурному, закричала:
— Давай одного.

Все трое вздрогнули, сняли шляпы
 
Подошли к нам прощаться. Потом поцеловались друг с другом, сбились в один угол, но никто не решался выходить первым.

— Выходили один! — громко крикнул дежурный.

Но никто не сдвинулся с места.

— Выходи, что ли — снова крикнул он сорвавшимся голосом и прослезился. Глядя на него, заплакали и мы ...

А приговоренные по-прежнему стояли, держа в руках шляпы, с опущенными головами и тихо уговаривали друг друга решиться ... Было очень тяжело на них смотреть, а могильная тишина волновала еще больше. Но вот Смирнов как-то решительно и порывисто надел шляпу, закурил папиросу, запахнул пальто, руки засунул в рукава и быстро стал подниматься по лестнице. {38} Дойдя до середины, он остановился, оглянулся на нас, поднял глаза кверху и сказал:

— В жизни я не крестился...

Перекрестился. Затем снова посмотрел в нашу сторону, медленно кивнул нам головой и в последний раз закричал:

— Прощайте!
— До свиданья, — как-то нечаянно ответил я.
— Не до свиданья, а прощайте, — поправил он меня и с папиросой во рту стал быстро подниматься кверху.

В дверях спросили его фамилию и место рождения. Он быстро ответил и скрылся за дверью ....Васильев и Никулин неподвижные стояли в углу... Не прошло и двух минут, как прежний голос закричал сверху:

— Выходи другой

Никулин обнял Васильева и они пошли вместе. Но в дверях Васильева задержали, а Никулин в тот же момент скрылся за дверью ... Васильев замер на месте и его мучительно-напряженный взгляд застыл на двери. Через 1-2 минуты позвали и его. Но он в диком ужасе отскочил назад, как то закачался и упал почти без чувства. Его насильно подняли на ноги и вынесли за дверь ...
Через полчаса раздался шум автомобиля. Это увозили трупы...

***
 
В конце апреля, в вечер под самую Пасху, к нам привезли нескольких смертников. Один из них — Гарпушин — был приговорен к расстрелу железнодорожным трибуналом за печатание фальшивых бланков на проезд и провоз продуктов по железной дороге. Уже однажды его судили по такому же делу, он был приговорен к смерти, но помилован и, отсидевши полтора года, вышел по общей амнистии на волю. На этот раз срок исполнения приговора был положен в 48 часов и Гарпушина прямо из суда привезли на "Корабль". С ним же привезли 25 летнего бандита Еремина и помощника начальника какой-то станции Александровской жел. дор., {39} приговоренного к смерти за вскрытие вагона и хищение 8 мешков овса. Фамилии я его не помню. Все сидели и с часу на час ждали смерти.
В Пасхальное Воскресенье, около 12 час. дня, пришел отделенный и стал вызывать ...

Гарпушин попросил разрешения одеть чистое белье. Ему позволили. Но первым взяли не его, а помощника начальника станции. Он ушел ... Затем взяли Еремина. На очереди был Гарпушин, но за ним почему то не приходили. Прошло минут десять ужасного ожидания, но вдруг дверь отворяется и входит... Еремин, которого мы уже считали расстрелянным. Он рассказал нам следующее: Когда меня привели в подвал, то пом. начальника станции лежал уже мертвый, в луже крови. Палач Панкратов сидел в углу, на скамье, с кольтом в руках. Я подошел к нему вплотную и он мне что-то сказал. Но что именно — я не помню. Потом велел раздеваться. Я снял шинель, сапоги и начал, было, разматывать подмокшие в крови портянки, как вдруг я увидел вбежавшего красноармейца, который сунул Панкратову какую то бумажку и приказал расстрел приостановить. При этом, увидевши на полу труп железнодорожника, он сказал: А одного успел уже отправить на тот свет.

Панкратов сердито ответил:

— Вы бы еще больше там спали. И этот ушел бы туда же...

Затем он подошел ко мне и, похлопав по плечу, сказал:

— Счастливый ты. Но только смотри—никому не рассказывай, что видел здесь. Предложил мне папирос. Откуда то принесли хлеба и супу, но есть я не мог... Еремина и Гарпушина и еще одного смертника Лобачева сейчас же отправили в Бутырскую тюрьму, а несчастный помощник начальника станции так и погиб. Погиб только потому, что в Пасхальное воскресенье барышня из ВЦИК'а опоздала со своей бумажкой на несколько минут... Через пять месяцев этим счастливцам пришло "помилование". {40} Но Еремин, по словам видевших его, так и не оправился от пережитого потрясения. Он стал каким то тихим и "блаженным" ...

***

В середине мая, незадолго до издания декрета о лишении Ч.К. права выносить приговоры по крупным делам, палач Панкратов сдал свою должность упоминавшемуся уже выше Жукову.
История появления в М. Ч.К. этого палача в кратких словах такова: Уволенный по демобилизации, Жуков приехал в Москву в поисках заработка и здесь совершенно случайно встретил своего односельчанина палача Панкратова. Тот пристроил Жукова в качестве комиссара при М. Ч.К. и предложил поселиться у себя на квартире. Перед тем, как стать палачом, Жуков часто дежурил на "Корабле" с качестве постового, водил заключенных на оправку и вел с ними самые мирные беседы о своей личной жизни.

— Здесь — рассказывает один заключенный: — мы и познакомились с ним довольно близко. Ему было 29 лет, на один глаз не видел, одевался очень бедно и постоянно жаловался, что сильно нуждается, а в деревне голодает семья.

Я предложил ему как то снести на квартиру письмо и принести оттуда какие-то вещи. Обещал за эту услугу 15.000 руб. Он долго не соглашался, отказываясь тем, что живет вместе с Панкратовым, и тот может случайно узнать о его незаконном поступке. Но, в конце концов, согласился и пошел. Пил у меня дома чай и, по-видимому, в своем заработке не раскаивался. Оказывал позже и моим соседям за большую плату всевозможные услуги. Но сытая и богатая жизнь Панкратова не давала ему покою и он часто с завистью говорил о своем сожителе.

Панкратов буржуем живет, а вот я гол, как сокол, — ничего не имею.

Рассказывал о том как Панкратов богатеет, как выламывает у своих жертв золотые зубы, как собирает себе золотые кресты, часы, кольца и другие ценные вещи... {41} Так дело шло до середины мая, когда и Жукову пришло время разбогатеть: он заменил, наконец, своего земляка и сам стал палачом.

***

14 мая стали к нам на "Корабль" приводить смертников из Бутырской тюрьмы. Привозили их небольшими группами, а всего 23 человека. Они были присуждены к расстрелу М. Ч.К. и обвинялись в бандитизме. Такое обилие смертников в один вечер объяснялось, очевидно, желанием "тройки" разделаться со своими жертвами до вхождения в силу нового декрета...
Как только их привезли, в подвал вошел следователь Вуль, за которым все они числились. Увидев его, смертники подняли шум и пытались о чем то с ним говорить. Но в общем шуме нельзя было ничего разобрать. Оглядев всех, Вуль улыбнулся, махнул рукой и ушел. А вдогонку ему полетели крики и проклятия... Многие считали себя невиновными. В это время в нашу камеру вошел бандит Пурпле и попросил всех на несколько минут выйти. Не подозревая, в чем дело, мы вышли. Но минут через десять из нашей одиночки раздались стоны. Я бросился туда и увидел Пурпле лежащим на нарах с перерезанным горлом. Рана была не очень глубока, так как он нанес её ножиком от безопасной бритвы. Я крикнул постового. Тотчас же двое надзирателей взяли его, окровавленного, на руки и снесли в подвал к Жукову. Тот его без труда добил...

Никто из смертников не удивился этому событию и даже не поинтересовался зайти в камеру, чтобы посмотреть на умирающего товарища. Им, ждавшим с минуты на минуту смерти, было не до этого.
На стене нашей одиночки Пурпле оставил надпись:

— Перерезал себе горло, но не дался живым паразитам. Прощай жена... Но судьба назначила ему другой конец... Он умер все-таки от руки палача.

Часов в 12 ночи в подвал спустился новый комендант Горбатов с палачом Жуковым. Начали вызывать на расстрел по одному человеку, с обычными промежутками в 1-2 минуты... {42} Одни, торопясь, раздевались. Другие рвали на себе одежду в клочья, не желая оставлять её палачу. Когда вызвали известного бандита Игнатова, одетого в хороший френч, брюки галифэ и почти новые сапоги, то ему приказали идти наверх, не раздеваясь... А на другой день палач Жуков был одет франтом. Последним вызвали грузина (фамилии его не помню), обвинявшегося в вооруженном ограблении коменданта гор. Москвы.

— За что меня хотят расстрелять ... Я не пойду... не пойду... Три надзирателя хотели, было, его потащить силой, но он иступленно отбивался. Тогда послали за Жуковым, который поджидал в подвале свою последнюю жертву. Он пришел и ударил грузина два раза в бок рукояткой кольта, потом сильным ударом разбил ему голову. Грузин упал без чувств, обливаясь кровью. Тогда двое надзирателей взвалили его на плечи и унесли в подвал. Там Жуков добил его, как и Пурпле, одним выстрелом револьвера ... Через полчаса пришли за вещами расстрелянных, а по шуму автомобиля мы узнали, что их увозят уже в Лефортовский морг. В этот вечер было расстреляно 23 человека...

С этого времени Жуков с нами уже не разговаривал и делал вид, что не узнает. Он ходил всегда франтом, курил папиросы, уже не одалживал у нас "табачку" и не жаловался больше на свою бедность. Он достиг сытой и богатой жизни своего предшественника и стал таким же, как он, счастливым и довольным своей судьбой.

***

За конец февраля и март месяц через "Корабль" прошло еще 28 человек, присужденных за бандитизм к расстрелу. Все они были приговорены заочно коллегией М. Ч.К. и о предстоящей смерти узнавали в последний момент. На последних часах их жизни я не буду останавливаться... Но вот два эпизода, относящиеся к апрелю месяцу и рассказанные мне также одним очевидцем.

— В начале апреля к нам были доставлены из Таганской тюрьмы 3 бандита, приговоренные железнодорожным трибуналом к расстрелу за вооруженное ограбление. С {43} момента вынесения приговора прошло 48 часов. Их привезли связанными и сильно избитыми, т. к. они в тюрьме отбивались, догадавшись, что их берут на расстрел.

Здесь их развязали и рассадили по одиночкам. В ожидании палача они записали на стенах свои имена, разговаривали с нами и, раздав несколько мелочей, — кому монету, кому пуговицу, — просили все это вместе с прощальным поклоном доставить родным.

Мой сосед Шелакин, надеясь на освобождение, взялся выполнить все поручения приговоренных, но 14-го мая его самого расстреляли, а письма и вещи попали в М. Ч. К ...
В обычный час появился палач. Но добровольно никто не шел.

Тогда их начали поочередно избивать и со связанными руками выносили наверх. Так поступили с первыми двумя. Когда же пришли за третьим молодым (21 г). бандитом Геоновым, то его нашли повесившимся в своей камере... Гимнастерка и брюки, связанные вместе, послужили ему веревкой, а паровая труба — крюком. Когда это произошло — мы не заметили. Его поспешили вынуть из петли и привести в чувство. Но уже было поздно...

***

К этому рассказу остается добавить не много. С каждой минутой, приближавшей осужденного к смерти, стальное кольцо Неизбежного сжимало его в своих объятиях все страшнее и страшнее.
Быстро, одна за другой, уходили в прошлое все человеческие условности, все маленькие "права" и "гарантии", которыми даже в чекистском подвале пользовался еще четверть часа назад самый последний бандит. И палач, утром еще приходивший от нечего делать "побеседовать" с осужденными, и следователь Вуль, угощавший их белыми булками и безымянные надзиратели, мирно стоявшие на посту и еще час назад кормившие их обедом и выводившие на "оправку", — все они, словно по команде, превращались в разъяренных зверей, с одной общей мыслью, с одним устремлением: изловчиться и растерзать брошенную им на съедение жертву.

Еще живых и сознающих людей они раздевали и спорили потом об одеждах. Еще живых и инстинктивно сопротивляющихся смерти они связывали по рукам и ногам, как {44} связывают на бойнях животных, и взваливши на плечи, уносили в подвал к палачу.

Среди всей этой массы безличных участников казни были и такие, как Медведев, которых кровь опьяняла и которые не уступали в зверской жестокости ни Жукову, ни Панкратову...
Были и безразличные службисты, которые участвовали в палаческом деле по "долгу службы" и для которых расстрелы людей были такой же неприятной, но неизбежной повинностью, как война. Но были и другие — отдельные единицы, по темноте и случайности попавшие в чекистский застенок, но сохранившие человеческую совесть и потому не выдержавшие этого потрясающего зрелища предсмертных страданий.

Одного из таких случайных участников террора, ушедшего под каким то предлогом со службы, мне пришлось встретить лично.
36-летний рабочий, столяр по профессии, оторванный от мирного труда европейской войной, он был заброшен шквалом революции в Особый батальон Войск М. Ч.К. и с винтовкой в руках сторожил врагов "рабоче-крестьянского" государства.

Ему тяжело было рассказывать о "Корабле" и расстрелах. Но из отдельных, случайно сорвавшихся фраз, я узнал о том, как он подводил к роковой двери людей, как убегал от неё, чтобы не слышать криков и стонов, и как вдогонку ему через несколько ужасных мгновений раздавался глухой одинокий выстрел...

— Я был честным солдатом, — сказал он как то. — Я несколько раз ходил на германца в штыковые атаки, был дважды ранен и видел много горя и много крови. Но все это далеко не так страшно, как проклятый подвал на Лубянке.

***

Если входить со стороны Малой Лубянки, то это будет от ворот первая дверь направо. В подвале несколько помещений и одно из них приспособлено под застенок. Асфальтовый пол с желобом и стоком для воды. Изрешеченные пулями стены. Тяжелый запах запекшейся крови. И в углу небольшая скамья, где возбужденный палач поджидал свою очередную жертву. {45} Обычно палач "работал" один. Но бывали случаи, когда его ограниченных сил не хватало, и тогда приходил на помощь какой-нибудь доброволец из надзирателей или красноармейцев Особого батальона. При Панкратове и Жукове эту обязанность выполнял молодой солдат Андрианов.

***

По выполнении канцелярских формальностей расстрелянных увозят в Лефортовский морг для вскрытия и погребения. Там завершается круг скитаний уже мертвого тела и бездушная машина смерти выключает его из своих стальных объятий. "Революционное правосудие" свершилось.Но его карающий меч преследует не только прямых врагов большевистского государства. Леденящее дыхание террора настигает и тех, чьи отцы и мужья лежат уже в братских могилах. Потрясенные нависшим несчастьем и ждущие томительными месяцами катастрофы, матери, жены и дети узнают о ней лишь много спустя, по случайным косвенными признаками, и начинают метаться по чекистским застенкам, обезумевшие от горя и неуверенные в том, что все уже кончено...

Мне известен целый ряд случаев, когда М. Ч.К. — для того, чтобы отделаться, — выдавала родным ордера на свидание с теми, кто заведомо для неё находился уже в Лефортовском морге.
Жены и дети приходили с "передачами" в тюрьмы, но, вместо свиданий, им давался стереотипный ответ:

— В нашей тюрьме не значится.

Или загадочное и туманное:

— Уехал с вещами по городу...

Ни официального уведомления о смерти, ни прощального свидания, ни хотя бы мертвого уже тела для бережного семейного погребения ... Террор большевизма безжалостен. Он не знает пощады ни к врагам, ни к детям, оплакивающим своих отцов.

***

На этом я заканчиваю свои беглые заметки. {46} Я сознательно посвятил их не тем, кто пал под мечом террора в борьбе за свои политические идеалы, а тем уголовным преступникам и бандитам, кто одинаково неприемлем для всех политических режимов. Но, может быть, крестный путь именно этих людей с тусклой мыслью и еще непроснувшейся общественной совестью способен сильнее и ярче оттенить безмерное историческое преступление тех, кто именем коммунизма пытается лечить социальные недуги такими методами и кто, создавая новое свободное общество, осуществляет террор, и при том такой террор ...

Содержание

 
www.pseudology.org